Шрифт:
Закладка:
И тут я вспомнил, что в кармане у меня пистолет капитана Жестякова, я носил его с собой, хотя и понимал его бесполезность. Но, подумалось, могу, может быть, напугать. Эх, если бы хоть один патрон, убил бы одного гада. И выстрел услышали бы внизу.
Я стоял в углу, а они, четверо, спокойно и деловито обсуждали, что со мной делать. Отпускать меня нельзя, с этим они все соглашались. Убить? А куда девать тело? Не тащить же его по улице, не везти на извозчике. Отвести подальше от дома и где-нибудь в глухом переулке пристукнуть? А вдруг по дороге патруль, милиция? Опасно и грозит провалом. А провала они боялись больше всего, все еще надеялись пробраться на съезд и попытаться убить Ленина. Сколько бы лет я ни прожил, я никогда не забуду, с какой спокойной жестокостью обсуждали они детали своего плана, не забуду чувства испытанной тогда смертной тоски. Я уже видел, как они волокут меня, мертвого или полумертвого, по сонным, безлюдным улицам…
Мне удалось дотянуться до кармана, где лежал пистолет, но Граббе заметил, прервав себя на полуслове, подошел, еще раз ударил и, сунув руку ко мне в карман, вытащил пистолет.
— Видали? — усмехнулся. — Щеночек-то, оказывается, с зубами. У, тварь! — и ткнул мне в лицо дулом. Вынул магазинную коробку и, увидев, что она пустая и что в стволе нет патрона, швырнул пистолет в угол дивана.
И тут мне пришла в голову мысль: а если брошусь на одного из них, если попытаюсь схватить лежащий на столе браунинг, может быть, кто-нибудь выстрелит? Меня они все равно не выпустят живым, но ведь надо же, чтобы их взяли! Дождавшись, когда никто не смотрел в мою сторону, я прыгнул к столу, протянув к браунингу руку. Но рука не дотянулась, сильный удар в лицо откинул меня назад, в угол, я упал. Падая, услышал:
— Не стреляй, Краб!
Двое, я уже не разглядел кто, подошли и принялись бить меня ногами, в лицо, в пах, в бока, — оба были в сапогах. Я закрывал лицо руками, сжимался в комок, задыхаясь и теряя сознание от острой, пронизывающей боли. И странно — какие-то далекие позабытые картины вспыхивали и потухали в памяти, вспыхивали и потухали как раз в то мгновение, когда тело пронизывала боль удара. Как сквозь сон — негромкие злые слова:
— Красная сволочь!.. Ублюдок… Тварь!
Потом они оставили меня. Шустов принес из соседней комнаты тонкие зеленые шнурки, то ли от штор, то ли от чемодана, и мне скрутили руки и ноги, заткнули рот моей варежкой. Во время этой возни слабый женский голос из глубины квартиры позвал: «Ия!» — и Шустов, раздраженно бросив на ходу: «Извините, господа», ушел.
Когда вернулся, они, посовещавшись, решили, что позже, когда дом уснет, оттащат меня на чердак, ключ от которого хранился раньше у Ферапонтыча, а теперь оказался у Шустова, и оставят там: «Подохнет с голода или замерзнет, скотина!»
Я с трудом сдерживал стоны и крик, так сильно болели сразу распухшие руки, тонкие шнуры глубоко врезались в тело; как в нарыве, больными толчками билась кровь. И хотя я мысленно попрощался с жизнью, надежда еще теплилась в глубине сердца. И когда, спустя, как казалось, целую вечность, сквозь кровавую муть, обволакивавшую сознание, я услышал громкий стук в дверь и увидел, как эти четверо с посеревшими и окаменевшими лицами медленно поднимались со своих мест, когда Граббе, прыгнув к окну и отодвинув край пледа, выглянул и сказал сквозь зубы: «Все! Стоят!» — я засмеялся от радости, что эти волки сейчас будут схвачены и посажены в клетку и уже никогда ни на кого не смогут поднять свою подлую руку, засмеялся от радости возвращающегося ко мне ощущения жизни.
С перекошенным лицом Граббе подошел ко мне и замахнулся ногой, но не ударил: дверь в квартиру трещала под ударами, и я услыхал голос Вандышева.
— Будем отбиваться? — спросил Граббе, вытаскивая револьвер.
— Тогда-то уже наверняка конец, — деланно зевая, отозвался один из четверых, доставая папиросу.
— Значит, на милость хамов?
— Я предпочитаю жизнь. Отопри, Аркадий.
Тяжело, словно ступая по пояс в воде, Шустов вышел, но отпереть не успел: послышался треск ломающихся досок, железный скрежет замков, и в квартиру ворвались люди. Странно звенящий голос Вандышева крикнул:
— Руки вверх! Оружие!
Медленно, неохотно, будто еще на что-то надеясь, поднимали заговорщики руки.
— Данька! — с тревогой позвал Вандышев.
Я засмеялся в ответ, засмеялся и заплакал от радости и от боли: шнуры врезались в тело почти до костей, до сих пор на левой руке ношу беловатый шрам.
— Вот и еще раз встретились, барин! — сказал Вандышев, подходя к Шустову.
Тот не ответил, губы и руки у него дрожали.
Заговорщиков обыскали, отобрали револьверы, у Шустова взяли записную книжку с буквенными и цифровыми записями. Когда уводили, Граббе, проходя мимо меня, усмехнулся криво и страшно:
— Знать бы… Я бы тебя, щенка, давно придушил…
— Но-но! — прикрикнул Вандышев. — Шагай, контра!
Квартиру обыскали, но ничего не нашли. И только под утро, перебирая связку ключей и пробуя ключи на всех замках, в доме обнаружили, что одним из них отпирается ведущая в подвал железная дверь рядом с дворницкой. Там, в подвале, в стене нашли кое-как замаскированный тайник — глухая каменная яма без окон, с обледенелыми стенами. До самого входа громоздились ящики с коньячными бутылками, а в дальнем углу, под полусгнившими мешками, тускло поблескивало оружие: револьверы и карабины, кинжалы и бомбы.
Так окончился еще один из множества заговоров, поднявших руку на Революцию…
ЗДРАВСТВУЙ, ЗАВТРАШНИЙ ДЕНЬ!
На следующий день съезд слушал доклад Кржижановского о плане ГОЭЛРО, доклад, который в холодном и неярко освещенном зале звучал как сказка, как несбыточная мечта. Ведь для того чтобы освещать Большой театр в дни съезда и зажечь карту электрификации, пришлось выключить свет в нескольких районах Москвы! Предел нищеты! А Кржижановский, развивая мысль Ильича об электрификации, говорил о станциях, которые мы построим в первую очередь, о морях электрического света, что затопят необъятные просторы России.
Высокий, худощавый, с черными разлетающимися бровями, Кржижановский водил по карте деревянной указкой и говорил, а Ильич, чуть подняв правое плечо, прищурившись, смотрел то на карту, то в зал, то в лежавший перед ним блокнот. Он был в тот вечер странно задумчив, и обычно живые, искрящиеся глаза его как будто смотрели в далекое, никому не видимое будущее.
На карте вспыхивали