Шрифт:
Закладка:
С какой радостью когда-то я с братьями-детьми уезжал со станции Миллерово домой на Рождество или летние каникулы! Пара сытых лошадей, широкие сани или тарантас, друг детства и юности кучер Егор или старый николаевский солдат Алексеевич, сладкий сон под теплой шубой в санях среди необозримых снежных равнин или летом среди зеленых волн ржи и пшеницы, радостная встреча дома с отцом и матерью, – как все это уже далеко ушло в вечность!..
На вокзале и в ближайших постройках толпилась масса офицеров и казаков. Было шумно, накурено, грязно… В ближайших окрестностях стояла одна из Донских дивизий на случай наступления красных с севера. На вокзале находился, по-видимому, штаб дивизии.
Первое впечатление о первой Донской воинской части, которую я увидел на Дону, было не особенно благоприятное: не было и намека на выправку, подтянутость, соблюдения внешних знаков уважения при встрече с офицерами. Казаки одеты были небрежно, держали себя очень развязно. У офицеров не было заметно обычной уверенности начальника, знающего, что всякое его приказание будет беспрекословно исполнено. Потолкавшись в толпе казаков (я был без погон, и никто из них не обратил на меня внимания), я пришел в грустное настроение духа: здесь не чувствовалось уверенности в себе и желания упорно бороться с наступающими большевиками… Шли уже разговоры о том, что нужно хорошенько узнать, что за люди большевики, что, может быть, они совсем не такие злодеи, как о них говорят офицеры, и т. д.
Впоследствии я узнал, что в то время настроение дивизии действительно было уже очень ненадежное и что по поводу одного из распоряжений начальника дивизии у него было крупное столкновение с казаками одного из полков, которое только случайно закончилось сравнительно благополучно…
На вокзале от офицеров дивизии я узнал, что один из моих спутников, переодетый рабочим, сумел избежать ареста на станции Луганск и на сутки раньше приехал в Новочеркасск, где и рассказал Митрофану Петровичу о том, что я был арестован большевиками. Брат поднял тревогу; атаман Каледин уже назначил сумму в несколько тысяч рублей на выкуп меня; был послан офицер для переговоров с большевиками по этому вопросу. Я немедленно послал телеграмму о том, что уже нахожусь на свободе, и через час двинулся на юг.
Б. Суворин[132]
За Родиной[133]
Я никогда не был игроком, хотя едва ли есть игра, в которую я не играю или не мог бы играть, но бридж, который обыкновенно заставляет меня после трех или шести роберов зевать и искать попутчика в места, где не нужно думать о тузах, королях, дамах и валетах, об онерах и «без-козырей», все-таки сыграл в моей жизни удивительную роль.
Дважды случайно в бридж я проставил свою жизнь и оба раза случайно выиграл.
17 ноября (1 декабря) 1917 года вечером меня посетил Г. Щетинин, который предложил мне от имени генерала Алексеева, который уже был на Дону, приехать к нему в Ростов-на-Дону и там стать во главе большой антибольшевистской газеты.
Наши газеты, и «Новое Время», и «Вечернее Время», были уже закрыты большевиками. Я не принимал участия в искусственных образованиях, названных «Утро» и «Вечер», которые должны были заменить дорогие для меня названия. Большевики меня как-то забыли, и я не торопился уезжать. Тогда у нас царила уверенность в том, что власть Ленина и Бронштейна совершенно наносное и не длительное явление.
Глубоко чтя нашего великого мудреца генерала Алексеева, гордый его выбором, я немедленно согласился. Мы уже стояли в передней, прощаясь, когда зазвонил телефон.
«Типография захвачена большевиками, газеты больше не выйдут», – говорил чей-то взволнованный голос.
Надо было выяснить положение, и я спешно покинул свой «Боте», чтобы больше никогда к нему не возвращаться.
Тогда я и не думал о такой возможности. Я просто ехал к нашему управляющему А.И. Грамматикову, к которому я был кстати приглашен на бридж, чтобы посоветоваться, что нам делать, и передать ему известие о моем отъезде. Я и он фактически стояли тогда во главе всего нашего огромного дела, с такой любовью разрушенного впоследствии большевиками.
Мой извозчик Иван, с которым я не расставался почти двадцать лет, величайший и скрытнейший из всех моих поверенных, ждал меня. Дорога была прекрасная. Было холодно и снежно. Мелкой в три ноги – такая у Ивана была повадка – шла некрупная кобылка. Покачивался на облучке на тугих вожжах мой Иван, которого я больше не видал с этой памятной ночи. По пустой Сергиевской, обрамленной особняками, по прекрасной, несравненной набережной вдоль мощной, даже скованной, Невы, мы проехали с ним через Троицкий мост и очутились, минуя наш кусочек «Champs-Elysses», как я его называл на Каменноостровском проспекте.
Мой друг был человеком большой решимости и немедленно поехал в пасть льву в Смольный, где заседали наши новые владыки, за объяснениями, а мы сели играть в бридж.
Прошло часа два, пока Грамматиков не вернулся и не выяснил мне, что действительно наша типография и дома захвачены, и мы должны быть арестованными. Он сам видел бумажку о своем аресте, но с презрением заявил малограмотному солдату, что он сам приехал в Смольный по важным делам и что не о чем приставать к нему с пустяками. Солдат, сам не веря еще своей власти, подчинился, и Саша, как звали мы его, спокойно вернулся к нам.
Но было уже поздно. Надо было или ехать домой, или оставаться ночевать у гостеприимного хозяина. Это было не новостью с порядками нашей «Великой бескровной Революции», выкинувшей нам Керенского и через неполных девять месяцев разрешившейся близнецами Лениным и Бронштейном.
Саша уговаривал меня остаться, но я решил так. Если Иван меня ждет, я еду домой, если же нет, я остаюсь.
В той игре случайностей, в которую ввязалась моя жизнь, судьба захотела, чтобы мне повезло, и мой милый Иван, не стерпев мороза, уехал к себе, чтобы на другой день подать мне на мою Кирочную, номер 40.
Где ты, мой милый, хороший Иван, со своим незыблемым спокойным красивым русским лицом? А он был эстонцем!
Утром в 7 часов меня разбудил мой секретарь. У меня был обыск. Меня ночью приходили арестовать матросы, как называл их Бронштейн, «краса и гордость русской революции», за то, что они расстреливали своих беззащитных офицеров. Дом мой оцеплен.
«Се l’ais chape’belle», – как