Шрифт:
Закладка:
Так иногда войдешь в избу, смотришь: углы, бревна, скамья, стол и печь, как звероподобный идол с разверстым черным хайлом. Все есть в избе. Все так, как надо в избе, и в то же время чего-то, чего-то не хватает или что-то, что-то не на месте.
Едва вышла Соня из калитки, как заметила, что на той стороне улицы по тротуару прогуливается рыжий человек в котелке по самые уши. Словно ведро на голове. Соня оглянулась раз и два. Голова в ведре прогуливалась все на том же месте. Значит, не за ней — за Платоном следит.
От всего пережитого в это утро Соня испытывала приятное волнение.
Соня чувствовала только легкое огорчение от холодности и грубоватости Платона. Как-то он странно отозвался об ее лице. Впрочем… Базаров, Рахметов, Марк Волохов, они нарочно скрывали свою душу, заколачивали вход в нее грубыми словами. И Платон такой же. «Они», герои, вообще всегда со странностями. Соня твердо знала это по романам, по сказкам, где героем был всегда какой-нибудь «дурачок», а в действительности оказывался умницей.
Платон, оставшись один, обрадовался своей свободе. Ему вдруг стало непонятно, почему он сейчас здесь, в этой комнате какой-то тетки-старухи. И почему он должен непременно постигать дисциплину речного училища. Почему вообще надо куда-то готовиться. Разве то, к чему он готовился, будет н а с т о я щ а я жизнь, а теперь что-то временное, вроде вокзала… Жизнь — он теперь начинал понимать от товарищей и из книг — просто обмен веществ. Но ведь он и теперь дышит, спит, ест, ходит, думает. Почему же это не н а с т о я щ е е?
Вопросы раскрывались перед ним один за другим, как двери из душной обязательности к простой жизненной свободе.
Платону представлялось теперь таким простым — взять и уйти. Уйти не куда-нибудь определенно, а как в сказке: куда глаза глядят. В его теперешнем положении это было едва ли не самым остроумным, чтоб миновать шпиков и ареста. От этого особенное ощущение свободы, которое сейчас проникло все его существо, становилось еще привлекательнее. Он снял со стены фуражку, вывернул из нее герб речного училища и вышел из дома вон.
Старушка-тетка крикнула ему из окна:
— Касатик, погоди, хоть чайку-то попей.
— Спасибо, я еще приду… тогда… До свидания.
И пошел в глубь кривой и грязной улицы.
Сегодня для него утро было совсем необыкновенное.
Это случается только раз, когда юность вдруг брызнет фонтаном. И бывает это неожиданно, когда-нибудь: вечером на закате, или утром, или в золотой кудрявый полдень…
По улице, где шел Платон, сбоку, слева тянулся бесконечно длинный забор. За этим забором не было ни пруда, ни сада, но Платону казалось, что там склоняются липы, весенняя белая черемуха в цвету засматривает и дышит в лицо.
Спустился к пристани.
Безбилетным и беззаботным бродягой устроился он на корме большого парохода, не спрашивая, куда отправится пароход. Хорошо будет. Днем будет слушать Платон, как под кормой поет убегающая волна, а по ночам, когда начнет подыматься сырой холодок, Платон заложит рукав в рукав и будет греть спину у грохочущей машины. А машина будет равномерно охать, обливаясь маслом, как потом.
* * *
На Каме случилась буря.
Желтые воды ее ощерились белыми зубами и заиграли волнами, как злой татарин скулами. Желтые взлохмаченные, волнистые склоны с крутящимися морщинками обгоняли течение желтой реки, рушились в желтую пучину, как водяные звери, и усталыми, но злыми языками лизали каменистый берег, и можжевельник, и молодые сосенки в расщелинах. Вся грудь реки, дышавшая ровно, вдруг забилась, заметалась в тревоге, словно непривольным ей стало ее многовековое песчаное и каменистое русло.
И пароход, блестящий и белый, как кипень, прыщиком вскочивший на горизонте, на склоне больной груди. И желтая река, просторная, как Азия, не сдерживаемая никаким Посейдоном, европейским умеренным богом, бросила это суденышко — произведение цивилизации — одним своим вздохом на каменистый берег свой. Выбросила, как Азия выпихнула из себя маленький полуостровок — Европу.
Выброшен был пароход около селения Галево, от которого рукой подать — двенадцать верст — Гальяны. А между ними, ближе к Галеву, есть две горы, как огромные великановы две богатырские шапки, врытые в землю. Шапки мохнатые и колючие, густо покрытые елью, сосной, пихтой. Их издалека видно, когда плывешь по Каме. И с них Кама далеко видна, как змея желтая с зеленым отливом на солнце.
Вот туда, на самую высокую шапку пошла молодая девушка-татарка и ее случайный спутник с разбитого парохода. Татарка с веселыми косоватыми козьими глазками только что кончила гимназию, мечтала о Петербурге и была счастлива чувствовать себя европейкой. А спутник ее — человек высокий и узкоплечий, со спокойным лицом и ясными глазами.
— Итак, вы — будущая курсистка, — сказал он, ткнув кончиком сапога в муравьиное царство.
— Да… Ах, что вы делаете, Платон? Так, кажется, вас зовут? Бедные хлопотливые муравьи. Бедняжки! Будет вам, не троньте! Платон! Слышите?..
Девушка, разрумянившаяся, тяжело дышащая от только что совершенного подъема, схватила его за руку и повлекла дальше.
— Смотрите, — сказала она, — вон там какая поляна. Какая зелень. А вы ничего не замечаете особенного?
— Нет. А что?
Они уже стояли на поляне, где пахло лесной пряностью и крепкой хвоей.
— Как что? Видите это дерево? Оно страшно похоже на лиру.
— Как будто. Хотя мне кажется, что это скорее трезубец Посейдона. Только странно, почему-то в лесу.
Так они рассуждали; перед ними стояла рыжая сосна, у которой на небольшой высоте ровно отходили два толстых ответвления от ствола, изгибались, как лиры, и тонули в густой черно-зеленой хвойной шапке. Молчала сосна. Живая, а как мертвая.
— А ведь и верно, — согласилась девушка, — пожалуй, трезубец Посейдона.
— Тем более что океаны Азии — это леса. И азиатский Посейдон живет в лесах.
— Вы что-то страшное говорите, — слегка встрепенулась татарка, скосив свои козьи глаза в сторону от трезубца.
— А разве страх неприятное чувство? Подумайте-ка.
И он взял ее за обе руки, скрутил их легким движением назад. Коса у девушки была длинная, он и косу зажал между своих цепких пальцев и, наклонившись к ее уху, дунул туда:
— Страх есть бог. Вы его всегда побеждаете, а он будет всегда впереди вас бежать. А больше ничего интересного нет. Нет.
Свободной рукой он ее сжал с подбородка и поцеловал в губы.
— Зачем? — спросила она.
Он не дал ответа, и они долго сидели на поляне. Она хотела уйти, но как-то страшновато замирало ее сердце и не хотелось ей расстаться с этим страхом.
А когда стало невозможно, когда сыроватый леший защекотал