Шрифт:
Закладка:
Эти аффилиации маркируют субъекта воспоминаний как представителя своего поколения и свидетеля специфического исторического момента: еврейка, родившаяся после Второй мировой войны, Новак представляет себя как отмеченную мучительной памятью о нацистском геноциде, памятью, которая снова и снова переинтерпретируется на протяжении последующих пяти десятков лет. Работа, созданная под воздействием идентификации с жертвами, приглашает зрителей участвовать вместе с художницей в культурном акте воспоминания. Фотографические проекции, как мы видели, делают эту отмеченность буквальной и материальной, как изображение тела Новак оказывается физически «надписано» историей других детей. Лишаясь своих материальных границ, тела сплавляются друг с другом сквозь время и разность носителей.
Изображения детей
«Прошлые жизни» не отпускали меня с того момента, как я впервые увидела эту работу. Когда я смотрю на нее, я вижу саму себя и в маленькой испуганной девочке, ухватившейся за материнское платье, и в улыбающейся девочке постарше, с левого края фотографии, почти за рамкой, которая смотрит куда-то за ее пределы. Я вглядываюсь в прямые линии пустого угла, куда, словно в рамку портрета, вписаны все фигуры, всматриваюсь в призрачные образы, возникающие из его глубин и пытающиеся вырваться из этой рамки, и меня будто что-то подталкивает вернуться в свои детские мечты и кошмары. Мечты и фантазии дочери, родители которой пережили нацистские преследования в годы Второй мировой и которая выросла в Западной Европе в 1950-е, были в основном связаны с войной. Где бы я оказалась, будь я на их месте? Как бы себя вела? Среди ночи звенит дверной звонок, на пороге гестаповцы – что мне делать? Сбой равновесия в произведении Новак эхом отзывается во мне: вспоминая собственное детство, я слишком ясно чувствую, как вжимаюсь в этот угол в пустой комнате, населенной призраками, которые реальнее живых людей, – это мои родители в молодости во время войны и дети, действительно сталкивавшиеся с ужасами, которые я, рожденная позже, так силилась себе представить. «Прошлые жизни» передают само качество моих воспоминаний о собственном детстве, наполненных памятью о других людях. Они более сильные, более весомые, более живые и реальные, чем любые сцены из детства, которые я могу вызвать в своем воображении. Думая о своем детстве, я представляю себе их воспоминания с большей готовностью, чем свои собственные – их воспоминания и есть мои собственные. И все же, в отличие от стихотворений Агосин, наслаивающиеся изображения Новак предлагают нам противостоять такой идентификации.
В «Прошлых жизнях» Новак воспроизводит, пусть и ретроспективно, момент познания у еврейского ребенка, растущего в 1950-е. Его нужды, желания и заботы блекнут в сравнении окружающими его чужими историями, травматическими воспоминаниями, предшествовавшими его рождению, но возвращающимися, чтобы изменить его собственную жизнь. Здесь Новак посредством проекции и идентификации ассоциирует себя с позицией ребенка переживших Холокост родителей. Но ее собственный образ не исчезает и утверждает свое собственное присутствие, когда наш взгляд перемещается с одного объекта на другой, усложняя наши аффилиативные траектории.
Использование хорошо знакомых нам общедоступных изображений – будь то фотографии варшавского мальчика, Анны Франк, детей из Изьё – независимо от истории происхождения снимков делает зрителей аналогом мемориальной мембраны, сконструированной из знакомых предметов: зрители вспоминают, как видели эти или очень похожие изображения прежде. Когда Агосин описывает присутствие образа Анны Франк в своем детстве, ее читатели, скорее всего, вспоминают, что сами в детстве видели нечто подобное: сходные воспоминания провоцируют друг друга, несмотря на различие героев или места действия. Как читатели мы можем таким образом войти в пространство пересекающихся смотрений, выстроенное в стихотворении Агосин. Мы представляем себе, как Марджори смотрит на фотографию Анны, которая в ответ смотрит на нее и на нас; в то же самое время мы смотрим, как мы сами прежние взираем на фотографию Анны или размышляем над ее историей. Круг воспоминания расширяется, вмещая в себя разделенные с нами воспоминания и фантазии. Когда мы смотрим на эти изображения, они смотрят на нас, и посредством взаимного отражения и проекции, характеризующих такой акт созерцания, вы входим в визуальное пространство постпамяти, опосредованное легко доступными и хорошо известными изображениями, связанными с Холокостом. Но не оказывается ли такого рода простота иллюзорной, а эти изображения слишком доступными, чтобы отмечать тяжесть и отдаленность события, от которого мы должны в конце концов оставаться неизбежно отделенными?
Не будучи дочерью переживших Холокост, Агосин тем не менее говорит с позиции аффилиативной постпамяти. В той мере, в какой они оказываются инструментами памяти, фотокамера, снимки, в особенности самые обычные фотографии, демонстрируют решительное, но многослойное присутствие этой постпамяти в настоящем. Как объекты созерцания, они предоставляют себя, говоря словами Кайи Сильверман, для идиопатической или гетеропатической идентификации, для самотождества или замещения4. Фотографии Холокоста несомненно способны сохранять свою радикальную инаковость. Задача художника, работающего с темой постпамяти, состоит именно в том, чтобы найти равновесие, которое позволило бы зрителю войти в изображение и представить себе катастрофичность связанного с ним события, но в то же самое время заблокировало возможность присваивающей идентификации, способной стереть дистанцию, сделав доступ к этому конкретному прошлому