Шрифт:
Закладка:
И вот я уже на их улице, уже возле его дома. Но у самых ворот я вдруг останавливаюсь. Это тяжелее, чем лезть по стене. Тяжелее, чем проползти от слухового окна до балкона. Это тяжелее всего на свете. Я вижу перед собой его маму, красивую русоволосую женщину, такую, какой я представлял себе по его рассказам. Теперь она, наверное, уже не русая: в волосах появилось много седины.
Я вдруг круто поворачиваюсь и иду назад. Ноги тяжелые, будто свинцом налиты. Лучше я в другой раз, когда-нибудь еще, когда наберусь смелости.
Я не иду, а плетусь — медленно и устало, с тяжелой ношей на плечах. Уже совсем рассвело. Вот ты и пришел, мой четверг. Да, пришел. Самое трудное утро моей жизни.
9
Ровно две недели, как я ушел из дому. Две недели назад, в четверг, ушел, вместо того чтобы стоять в очереди за жирами. Но сейчас у меня было такое ощущение, будто я не был дома целый год. Вверх по лестнице я поднимался медленно-медленно; когда же пошел по галерее, у меня заколотилось сердце. Ну, а возле кухонной двери меня вообще охватил страх: кого-то я найду дома и что скажет мама? У меня даже в ногах началась дрожь. Я стоял у двери и не решался постучать. Но тут мама сама подошла к двери, словно почувствовала, что я пришел, и впустила меня.
Греется утюг на газовой плите; на столе — ворох выстиранного белья. Варится суп в знакомой красной кастрюле. Как замечательно он пахнет! Кастрюля не накрыта, и от нее поднимается вверх теплый пар.
— Мама, — говорю я. — Родная! — И мне хочется добавить: «Я так хочу есть!»
Мама не обнимает меня и только вдруг бледнеет. С минуту она стоит передо мной, потом опускается на табуретку, уронив на колени руки. У нее ужасно усталый вид. Она тяжело, очень тяжело вздыхает. И закрывает на миг глаза. А потом открывает их и с укоризной смотрит на меня.
— Пришел?
Только и всего.
Но на лице ее — ни удивления, ни гнева. Как будто не две недели, а целый год не было меня. Странный, пристальный у нее взгляд и горькие морщины у рта. Да, мать, ты у меня постарела!
Я моюсь под краном, подолгу лью на себя воду, докрасна тру кожу махровым полотенцем. Потом сажусь на табуретку, а мама наливает мне супу. Я долго держу полную ложку у рта: боюсь есть, вдруг стошнит. Рука моя дрожит. Мама смотрит на меня и кивает головой, словно ей все-все известно.
— Ну, теперь доволен? — спрашивает она. — Успокоил душеньку? Вдоволь нагулялся?
Я отрицательно качаю головой и молчу. Мама тоже. Молча глотаю суп. Потом тишину снова нарушает она:
— Когда уйдешь опять?
— Больше не уйду.
Мама машет рукой.
— Не верю я тебе. — Голос ее усталый, безнадежный.
Мне стыдно, и я говорю шепотом:
— Не сердись на меня.
— Чего уж. Сама виновата, распустила вас.
Она берет мою тарелку и наливает еще супу. Потом, когда тарелка снова пустеет, еще. Суп нравится мне все больше, я уже не ем, а просто вливаю его в себя.
Когда я поднимаюсь, мне кажется, что у меня в животе груда тяжеленных камней. В этот момент на кухню из комнаты входит Хенни и замирает на пороге.
— Ты дома? — вскрикиваем и я и она в один голос.
И Хенни, холодная гордячка, вдруг сама бросается ко мне, обнимает и начинает реветь:
— Андришка, милый! Где же ты так долго был? Что делал все это время?
Она засыпала меня вопросами, нет, она учинила мне настоящий допрос — не то что мама, которая, как видно, боялась услышать правду о том, что я успел за это время натворить.
Я вывертывался как мог, лепетал что-то невнятное, отвечал вопросом на вопрос.
— А ты сама-то когда объявилась? — спросил я ее. Оказалось, в тот самый день, когда сбежал я.
Они — несколько человек — собрались на квартире одного парня из «Кружка имени Петёфи» и торчали там. Строили всякие планы, в конце концов испугались и разошлись. Некоторые связались с вожаками мятежа. Писали и расклеивали листовки. А Хенни вообще ни в чем не принимала участия. Позавчера Фери — ее жених — уехал. Не простившись. Просто передал через своих дружков, что на родине он больше оставаться не сможет. Бежал в Австрию, бросив все и ее, свою дорогую Хенни.
— А ты? — спросила меня сестра, закончив рассказ.
Как переменились роли! Я как-то сразу вдруг почувствовал себя старшим и теперь уже считаю ее глупенькой, а не она меня, как прежде.
Мама же не смотрит на нас вообще; она стоит у стола и гладит белье.
«Вот с ней мне как раз и нужно поговорить, — думаю я, — только с ней».
Агнешка лежит в комнате на диване и читает. Увидев меня, она захлопывает книжку, притягивает к себе, усаживает рядом. Глаза ее — милые карие глаза — так и сверкают. Хенни тоже присаживается рядом, и теперь они уже вдвоем принимаются упрашивать меня, чтобы я рассказал. Теперь я для них — герой. Это я-то, который всегда с такой завистью взирал на них. А сейчас я глядел на них и думал: «Глупенькие вы еще девчонки!»
Досталась им работка: клещами приходилось вытягивать из меня каждое слово. Если уж чем не хотел я хвастать, так это своими «подвигами». Я даже посчитал бы справедливым, если бы мама хорошенько отхлестала меня по щекам. Ведь то, что довелось мне испытать, — ужасно. А тот, кто втянул, заманил меня, — подлец. Так как же после всего этого я могу считать свои действия правильными? Я всякого насмотрелся за эти дни! Почему это случилось? Потому лишь, что такие, как