Шрифт:
Закладка:
Это меня тревожило. Красота Берты уже увядала; рядом с ней я начал походить на ее сына. Мало-помалу те же наблюдения стали делать и наши соседи, и наконец я узнал, что получил среди них прозвание «алхимика-колдуна». Все более беспокоило это и Берту. Она сделалась ревнивой и раздражительной, устраивала мне продолжительные допросы. Детей у нас не было; мы полностью принадлежали друг другу; с годами красота ее прискорбно угасала, а живость натуры все чаще находила себе выход в сварливости – и все же я нежно любил жену, боготворимую свою госпожу, которую завоевал и покорил терпеливой и верной любовью.
Наконец положение наше стало нестерпимо: Берте пятьдесят – мне двадцать. Стыдясь, я до некоторой степени усвоил привычки более почтенного возраста: больше не кружился в танцах с веселой молодежью, хоть сердцем и рвался в их круг; но какую же печальную фигуру являл я среди Несторов нашего селения! Но скоро все переменилось: соседи начали нас избегать, шепчась о том, что мы – по крайней мере, я – водим сомнительные знакомства с некоторыми предполагаемыми друзьями своего покойного учителя. Бедную Берту жалели, но обходили стороной. На меня же взирали с ужасом и отвращением.
Что было делать? Однажды зимой мы сидели у очага. Нужда давала о себе знать: никто не желал покупать товары из нашего хозяйства, и часто мне приходилось ехать за двадцать миль, туда, где меня никто не знал, чтобы выручить хоть немного денег. Верно, мы кое-что скопили на черный день – и теперь этот день настал.
Мы сидели у одинокого очага: юноша с сердцем старца и его дряхлеющая жена. Снова Берта требовала, чтобы я рассказал ей правду: повторяла все, что слышала обо мне, и присовокупляла к этому собственные наблюдения. Она молила меня сбросить заклятие; говорила о том, насколько седина в моем возрасте благообразнее каштановых кудрей; рассуждала о том, что старикам подобает уважение и почет – насколько же это лучше того пренебрежения, что обычно достается юнцам! Неужто презренные дары юности и красоты перевешивают в моих глазах позор, ненависть, опасные подозрения? Дождусь я, что меня сожгут на костре за чернокнижие – а ее, жену мою, с которой я не соизволил поделиться и толикой своего счастья, забьют камнями как пособницу! Наконец она потребовала, чтобы я раскрыл свой секрет и одарил ее теми же благами, коими наслаждаюсь сам, а иначе она сама на меня донесет – и с тем разразилась слезами.
Деваться было некуда – мне подумалось, что лучше всего сказать правду. Осторожно, как только мог, я открыл ей истину, сказав лишь об очень долгой жизни – не о бессмертии; что, впрочем, тогда отвечало и моим собственным представлениям. Закончив свой рассказ, я поднялся и произнес:
– Теперь, моя Берта, донесешь ли на друга юности своей? Знаю, что нет. Но ты, бедная моя жена, не должна страдать из-за моей неудачливости и злосчастного искусства Корнелия. Я оставлю тебя: денег у тебя достаточно, друзья воротятся, едва я исчезну. Пойду в чужие края: я силен, выгляжу молодо и среди чужих людей, никому не известный, никем не узнанный, смогу заработать себе на кусок хлеба. Я любил тебя в юности; Бог свидетель, не покинул бы и в старости – но теперь того требуют твои безопасность и благополучие.
Я взял шапку и направился к двери; но в тот же миг Берта обвила меня руками, и уста ее прижались к моим устам.
– Нет, мой муж, мой Винци! – отвечала она. – Не уходи один – возьми меня с собой! Мы уедем отсюда – и, как ты говоришь, среди чужих людей будем спокойны и в безопасности. Не так уж я стара, чтобы стыдиться меня, мой Винци; быть может, по милости Божьей, заклятие скоро спадет, и ты станешь выглядеть более сообразно своему возрасту; не покидай меня!
В ответ я от всего сердца обнял свою добрую подругу.
– Ни за что, моя Берта! Лишь заботясь о тебе самой, я думал тебя покинуть. Покуда ты принадлежишь мне, я останусь преданным, верным супругом – и до конца исполню свой долг перед тобой.
На следующий день мы втайне начали готовиться к отъезду. Предстояли значительные расходы – без этого было не обойтись. Мы выручили сумму, достаточную, чтобы поддержать нас, по крайней мере, пока жива Берта; а затем, ни с кем не прощаясь, покинули родину и нашли прибежище в отдаленном уголке на западе Франции.
Жестоко было отрывать бедную Берту от родной деревни, от друзей юности и везти в чужую страну с непривычным языком и обычаями. Благодаря странной тайне моей судьбы сам я совсем не тяготился переездом; однако ей глубоко сочувствовал – и с радостью смотрел, как она находит утешение своим несчастьям в череде мелких, даже смехотворных уловок. Вдали от сплетников она стремилась сгладить разницу между нами тысячью женских хитростей: румянами, платьями не по возрасту, нарочито девическим поведением. Сердиться на нее я не мог. Разве сам я не носил маску? К чему же бранить ее маскарад, пусть и не столь успешный? Но горькая печаль сжимала мне сердце, когда я вспоминал, что это моя Берта, так нежно любимая, завоеванная в порыве чувств – темноглазая, темноволосая, легкая, как лань, красавица Берта с очаровательной лукавой улыбкой – сделалась манерной, жеманной, ревнивой старухой. Мне следовало бы почитать ее седину и морщины – но теперь… верно, я знал, что сам во всем повинен, и все же не мог сильнее оплакивать человеческую слабость.
Ревность Берты не утихала. Главным ее занятием стало выискивать во мне знаки приближения старости. Не сомневаюсь, бедняжка любила меня всем сердцем; но никогда еще женщина не находила более мучительного способа выказать свою нежность. Она разглядывала мое лицо в поисках морщин, искала в походке первые признаки дряхления – а я ходил с юношеской живостью и, поставь меня среди двадцати молодых людей, показался бы из них самым юным. На других женщин я не осмеливался и смотреть. Однажды, когда Берте показалось, что одна деревенская красотка благосклонно на меня взглянула, жена купила