Шрифт:
Закладка:
— Представляю, какая сейчас красотища в кедровниках! Болотца ледком сковало, снежок на хвое едва держится. Торкнешь сосенку, и на тебя лавина снежная... Пять лет я нашей зимы не видал, соскучился по ней. — Я взглянул Оле в глаза и шепнул на ухо: — Мне ведь скоро уезжать...
Что-то дрогнуло в ее лице, она вскинула руки, будто платок поправить, и скороговоркой ответила:
— Хорошо, чуток обожди, Шура. Я только тетке Аграфене скажусь. Я мигом обернусь! — Она хлопнула калиткой.
Я отыскал на дне сундука патронташ. Из его гнезд торчали позеленевшие латунные гильзы. Несколько штук оказались заряженными, Я выбрал две самые закисшие, вставил в ружейные стволы. Вышел на крыльцо и, вскинув «тулку», салютнул дуплетом в рогожное зимнее небо. Собаки со всех концов села откликнулись на выстрелы радостным лаем.
Из двери пригона выглянула встревоженная мама.
— Ты чего балуешься, сын? — крикнула она. — Всю деревню всполошилі Вот оштрафует участковый, будешь знать, как во дворе палить...
— Пускай штрафует, мама! Не обеднеем. Это я патроны проверяю — не отсырели ли капсюли.
— Ступай за околицу и пали себе за милую душу, — для порядка поворчала мама, бросая на меня вовсе не сердитые взгляды.
Оля вернулась через полчаса. Забегала домой — переменить валенки на подшитые кожей лесоброды.
Мы пошли к бору прямиком через огороды. Этот путь выбрал я, угадав, что не хочется Оле идти проулком мимо своей избы.
Мягко проседала под ногами взрыхленная лопатами и не успевшая промерзнуть земля, кое-где на снегу пестрели плетенки заячьих следов. Знать, не права мама: до сих пор наведываются русаки в село полакомиться капустными кочерыжками.
На заокольной стороне Быстрянки мы с Олей постояли немного, полюбовались селом, которое отсюда было видно все, словно на печной заслонке. Зима породнила все избы. Засыпала снегом и добротные железные крыши, и прохудившиеся от времени тесовые. А изо всех труб вырастали прямые, высокие дымы, будто перед дальним плаванием поднимала пары бревенчатая эскадра.
Сравнение это показалось мне удачным, и я сказал о нем Оле.
— Ты просто бредишь своим морем, — вздохнула она. — И чем только оно тебя завлекло?
— Тем же, чем и ты! — воскликнул я. — Характером своим, гордым, непокорным...
— Я тебя всерьез спрашиваю, а ты мне балагурки...
— Я всерьез и отвечаю, Оленька. Знаешь, один из писателей-маринистов, Стивенсон, кажется, или наш Станюкович, не помню, сравнивал морскую романтику с неизлечимой болезнью. Только заболевают ею самые сильные, самые смелые люди. А разве я не сильный, разве я не смелый?! — Я подхватил ее па руки и кружил до тех пор, пока у самого не замельтешило в глазах.
— Ты сибирский медведь,— негромко рассмеялась она.
— Ага. Только не засоня, а шатун. Не удержать меня возле берлоги. Хочется весь свет обойти, людей посмотреть. Представь на минутку, Оля, огромный пустынный океан, ни дымка в нем, ни чайки... И вот через много-много дней на горизонте появляется земля. Давным-давно открытая, может, еще самим Магелланом. Но для тебя она загадочная, незнаемая! И пока ты не ступил на нее ногой — ты тоже Магеллан. Разве это не здорово, Олеся? Честное слово, если бы я не попал в моряки, то выучился бы хоть на паровозного машиниста. Ездил бы в Москву за песнями!
— Видишь, какие мы с тобой несхожие,— снова вздохнула она, — ты бродяга, а я домоседка. Мечтаю о своей маленькой хатке, сад возле нее хочу вырастить. И чтоб ты всегда был подле меня. Знал бы ты, как я ненавижу это твое море! По ночам заснуть не могу оттого, что оно в ушах у меня журчит...
— Под водой оно тихое, Олеся, молчаливое и холодное.
— Хоть тихое, хоть громкое, все одно оно для меня злой разлучник.
— Олеся, родная моя! А помнишь, как пели мы в тайге, у костра, песню о бригантине? Ты же любила ее: «Пьем за яростных, за непокорных, за презревших грошевой уют!..»
— Когда это было, — грустно усмехнулась она. — Была я в ту пору просто желторотой девчонкой...
— А теперь, Олеся? Неужто ты стала совсем другой?
— Теперь, говоришь? Теперь я узнала, почем каждый день жизни. Глянь, руки у меня красные, как гусиные лапы. Оттого что я ими сепаратор верчу. Куда уж мне с такими руками путешествовать!
— А я знаю, Олеся, стоит тебе только увидеть море, ты сама в него влюбишься и станешь настоящей морячкой!
— Ах, перестань, Шура! Не хочу я больше слышать о твоем море! — крикнула она и рванулась вперед. Серый платок замелькал в подрослом сосняке.
Я кинулся за нею вдогонку, стараясь ступать в ее следы. Есть в наших краях такое поверье: если долго пройдешь след в след за суженой, будешь с нею век вековать.
Настиг я ее не скоро. Сграбастал разгоряченную, запорошенную снегом, стал целовать ее щеки, губы. Она обмякла на моих руках.
— Оля, Оленька, Олеся моя! Я тебе все уши проторочил своей любовью, а ты ни разу не сказала, что любишь меня...
— Разве ты без того не понимаешь, Шура?
— Не хочу понимать! Хочу слышать, каждый день, каждый час!
Она прижалась ко мне, ласковая и вздрагивающая, просунула в рукава моего полушубка свои теплые руки.
— Родной мой, единственный, — едва слышно прошептала она.
Снегу на тропинках почти не было. Он осел на вершинах матерых, раскидистых деревьев. Кое-где на мшистой земле огневицей расползались кружева спелой морошки. Притомленная морозцем, она кровинками оттаивала во рту. Грозди оранжевых ягод сгибали ветки рябин. Гибкая нагая лиственница стыдливо прислонялась к корявому боку кедра.
Из дупла высунула пегую, любопытную мордашку белка. Я потянул из-за спины ружье.
— Оставь, Шура, — придержала ствол Оля. — Забыл, что ли: не охотятся здесь.
— Да я просто пугануть ее хотел, чтобы не подглядывала за нами.
— Сам ты тоже переменился,— усмехнулась Оля, опуская руку, — мудреный стал, непонятный...
Она уводила меня все дальше и дальше, и я послушно следовал за ней. Миновали кедровники, углубились в дикую тайгу. Я смотрел по сторонам, пытаясь признать знакомые места. Куда там! Заросли кедрачом когдатошние грибные поляны,