Шрифт:
Закладка:
— Пойдем на сцену, познакомь меня с ней.
— Пойдем,— сказал Губер восторженно, и мы пошли за кулисы. За кулисами уже роилася толпа поклонников, состоявшая большею частью из почтенных лысин, очков и биноклей. Мы себе и пристроились к толпе. Не без труда просунулись мы в центр этой массы. И боже, что мы там увидели! Порхающая, легкая, как зефир, очаровательница лежала в вольтеровских креслах с разинутым ртом и раздутыми, как у арабской лошади, ноздрями, а по лицу, как мутные ручьи весной, текут смешанные с потом белила и румяна.
— Отвратительно! — сказал Карл Великий и обратился вспять. Я за ним, а бедный Губер — воистину бедный! — он только что кончил приличный случаю комплимент и, произнося фамилию Брюллова, оглянулся вокруг себя, а Брюллов исчез. Не знаю, как он выпутался из беды.
Оставался еще один акт балета, но мы оставили театр, чтобы не портить десерта капустой, как выразился Брюллов. Не знаю, посещал ли он балет после «Хитаны», знаю только, что он никогда не говорил о балете.
Обращаюсь к моему герою. После слов, сказанных мне Брюлловым: «Фундамент положен», в воображении моем надежда начала принимать более определенные формы. Я начал думать, чем бы лучшим занять своего ученика,— домашние средства мои ничтожны. Я думал об античной галерее. Андрей Григорьевич (смотритель галереи), пожалуй, и согласился бы, да в галерее статуи так освещены, что рисовать невозможно. После долгих размышлений я с двугривенным обратился к живому Антиною, натурщику Тарасу, чтобы он в неклассные часы пускал моего ученика в гипсовый класс. Так и сделано. В продолжение недели (он и обедал в классе) нарисовал он голову Люция Вера, распутного наперсника Марка Аврелия, и голову «Гения», произведение Кановы. Потом перевел я его в фигурный класс и велел ему на первый раз нарисовать анатомию с четырех сторон. В свободное время я приходил в класс и поощрял неутомимого труженика фунтом ситника и куском колбасы, а постоянно он обедал куском черного хлеба с водою, если Тарас воды принесет. Бывало, и я полюбуюсь Бельведерским торсом, да не утерплю и сяду рисовать. Дивное, образцовое произведение древней скульптуры! Недаром слепой Микеланджело ощупью восхищался этим куском отдыхающего Геркулеса. И странно, некий господин Герсеванов в своих путевых впечатлениях так художнически верно оценивает педантическое произведение Микеланджело «Страшный суд», фрески божественного Рафаэля и многие другие знаменитые произведения скульптуры и живописи, а в торсе Бельведерском видит только кусок мрамора, ничего больше. Странно!
После анатомии сделал он рисунок Германика и танцующего фавна, и в одно прекрасное утро я его представил Карлу Великому. Восторг его был неописанный, когда Брюллов ласково и снисходительно похвалил его рисунки.
Я в жизнь мою не видал веселее, счастливее человека, как он был в продолжение нескольких дней.
— Неужели он всегда такой добрый, такой ласковый? — спрашивал он меня несколько раз.
— Всегда,— отвечал я.
— И эта красная — любимая его комната?
— Любимая,— отвечал я.
— Все красное! Комната красная, диван красный, занавески у окна красные, халат красный и рисунок красный,— все красное! Увижу ли я еще его когда-нибудь так близко?
И после этого вопроса он начинал плакать. Я, разумеется, не утешал его. Да и какое участие, какая утеха может быть выше этих счастливых, этих райских, божественных слез? — Все красное! — повторял он сквозь слезы.
Красная комната, увешенная большею частию восточным дорогим оружием, сквозь прозрачные красные занавеси освещенная солнцем, меня, привыкшего к этой декорации, на минуту поразила, а ему она осталась памятною до гроба. После долгих и страшных испытаний забыл он все: и искусство, духовную жизнь свою, и любовь, отравившую его, и меня, искреннего друга своего,— все и вся забыл, но красная декорация и Карл Павлович было его последним словом.
На другой день после этого визита встретился я с Карлом Павловичем, и он спросил у меня адрес, имя и фамилию его господина. Я сообщил ему. Он взял извозчика и уехал, сказавши мне: «Вечером зайдите!»
Ввечеру я зашел.
— Это самая крупная свинья в торжковских туфлях!— этими словами встретил меня Карл Павлович.
— В чем дело? — спросил я его, догадавшись, о ком идет речь.
— Дело в том, что вы завтра сходите к этой амфибии, чтобы он назначил цену вашему ученику.
Карл Великий был не в духе. Долго он молча ходил по комнате, наконец плюнул и проговорил:
— Вандализм! Пойдемте наверх,— прибавил он, обращаясь ко мне, и мы молча пошли в верхние комнаты, где помещались его спальня, библиотека и вместе столовая.
Он велел подать лампу, попросил меня читать что-нибудь вслух, а сам сел кончать рисунок-сепию «Спящая одалиска» для альбома, кажется, Владиславлева.
Мирные занятия наши, однакож, продолжались недолго. Его, как видно, все еще преследовала свинья в торжковских туфлях.
— Пойдемте на улицу,— сказал он, закрывая рисунок.
Мы вышли на улицу, долго ходили по набережной, потом вышли на Большой проспект.
— Что, он у вас теперь дома? — спросил он меня.
— Нет,— отвечал я,— он у меня не ночует.
— Ну, так пойдемте ужинать.— И мы зашли к Дели.
Я видел немало на своем веку разного разбора русских помещиков: и богатых, и средней руки, и хуторян. Видел даже таких, которые постоянно живут во Франции и в Англии и с восторгом говорят о благосостоянии тамошних фермеров и мужичков, а у себя дома последнюю овцу у мужика грабят. Видел я много оригиналов в этом роде, но такого оригинала, русского человека, который бы грубо принял у себя в доме К. Брюллова, не видал.
Любопытство мое в сильной степени было возбуждено, я долго не мог заснуть: все думал и спрашивал сам себя, что это такое за свинья в торжковских туфлях. Любопытство мое, однакож, охладело, когда я на другой день поутру стал надевать фрак. Благоразумие взяло верх. Благоразумие говорило мне, что эта свинья не такая интересная редкость, чтобы из-за нее жертвовать собственным самолюбием, хотя дело требовало и большей