Шрифт:
Закладка:
— Не сбегает ли этот малый? — сказал он, показывая на моего протеже.
— И очень сбегает, пишите записку.
На лоскутке серой бумаги он написал итальянским карандашом: «Достань два билета. К. Брюллов». К этому лаконическому посланию я прибавил адрес, и, Меркурий мой полетел.
— Что это у вас, модель или слуга? — спросил он, показывая на затворившуюся дверь.
— Ни то, ни другое,— отвечал я.
— Физиономия его мне нравится,— не крепостная.
— Далеко не крепостная, а между тем...— Я не договорил, остановился.
— А между тем, он крепостной? — подхватил он.
— К несчастью, так,— прибавил я.
— Барбаризм! — прошептал он и задумался. После минуты раздумья он бросил на пол сигару, взял шляпу и вышел, но сейчас же воротился и сказал:
— Я дождусь его: мне хочется еще взглянуть на его физиономию,— и, закуривая сигару, сказал: — Покажите мне его работу.
— Кто вам подсказал, что у меня есть его работа?
— Должна быть,— сказал он решительно.
Я показал ему маску Лаокоона, рисунок оконченный, и следок Микеланджело, только проложенный. Он долго смотрел на рисунки, то есть держал в руках рисунки, а смотрел — бог его знает, на что он смотрел тогда.
— Кто его господин? — спросил он, подняв голову.
Я сказал ему фамилию помещика.
— О вашем ученике нужно хорошенько подумать. Лукьян обещался угостить меня ростбифом, приходите обедать.
Сказавши это, он подошел к двери и опять остановился:
— Приведите его когда-нибудь ко мне. До свидания!
И он вышел.
Через четверть часа возвратился мой Меркурий и объявил мне, что они, то есть Губер, хотели сами зайти к Карлу Павловичу.
— А знаешь ли ты, кто такой Карл Павлович? — спросил я его.
— Знаю,— отвечал он,— только я его никогда в лицо не видел.
— А сегодня?
— Да разве это он был?
— Он.
— Зачем же вы мне не сказали, я хоть бы взглянул на него, а то я думал, так просто какой-нибудь господин. Не зайдет ли он к вам еще когда-нибудь? — спросил он после некоторого молчания.
— Не знаю,— сказал я и начал одеваться.
— Боже мой, боже мой! Как бы мне на него хоть издали посмотреть! Знаете,— продолжал он,— я когда иду по улице, все об нем думаю и смотрю на проходящих — ищу глазами его между ними. Портрет его, говорите, очень похож, что на «Последнем дне Помпеи»?
— Похож, а ты все-таки не узнал его, когда он был здесь. Ну, не горюй, если он до воскресенья не зайдет ко мне, то в воскресенье мы с тобой сделаем ему визит. А пока вот тебе билет к мадам Юргенс: я сегодня дома не обедаю.
Сделавши такое распоряжение, я вышел.
В мастерской Брюллова я застал В. А. Жуковского и М. Ю. графа Виельгорского. Они любовались еще неоконченной картиной «Распятие Христа», писанной для лютеранской церкви Петра и Павла. Голова плачущей Марии Магдалины уже была окончена, и В. А. Жуковский, глядя на эту дивную плачущую красавицу, сам заплакал и, обнимая Карла Великого, целовал его, как бы созданную им красавицу.
Нередко случалось мне бывать в Эрмитаже вместе с Брюлловым. Это были блестящие лекции теории живописи, и каждый раз лекция заключалась Теньером и в особенности его «Казармой». Перед этой картиной надолго, бывало, он останавливался и после восторженного, сердечного панегирика знаменитому фламандцу говаривал: «Для этой одной картины можно приехать из Америки». То же самое можно теперь сказать про его «Распятие» и в особенности про голову рыдающей Марии Магдалины.
После объятий и поцелуев Жуковский вышел в другую комнату. Брюллов, увидевши меня, улыбнулся и пошел за Жуковским. Через полчаса они возвратились в мастерскую, и Брюллов, подойдя ко мне, сказал, улыбаясь: «Фундамент есть». В это самое время дверь растворилась, и вошел Губер, уже не в путейском мундире, а в черном щегольском фраке. Едва успел он раскланяться, как подошел к нему Жуковский и, дружески пожимая ему руку, просил его прочитать последнюю сцену из «Фауста», и Губер прочитал. Впечатление было полное, и поэт был награжден искренним поцелуем поэта. Вскоре Жуковский и граф Виельгорский вышли из мастерской, и Губер на просторе прочитал нам новорожденную «Терпсихору», после чего Брюллов сказал:
— Я решительно не еду смотреть «Хитану».
— Почему? — спросил Губер.
— Чтобы сохранить веру в твою «Терпсихору».
— Как так?
— Лучше веровать в прекрасный вымысел, нежели...
— Да ты хочешь сказать,— прервал его поэт,— что мое стихотворение выше божественной Тальони. Мизинца, ногтя на ее мизинце не стоит, богом тебе божусь! Да, я чуть было не забыл: мы сегодня у Александра едим макароны и стофатто с лакрима-кристи. Там будет Нестор, Миша и cetera, cetera... И в заключение, Пьяненко. Едем!
Брюллов взял шляпу.
— Ах, да! Я забыл...— продолжал Губер, вынимая из кармана билеты: — Вот тебе два билета, а после спектакля к Нестору на биржу (так в шутку назывались литературные вечера Н. Кукольника).
— Помню,— отвечал Брюллов и, надевая шляпу, подал мне билет.
— И вы с нами? — сказал Губер, обращаясь ко мне.
— И я с вами,— ответил я.
— Едем! — сказал Губер, и мы вышли на коридор. Лукьян, затворяя двери, проворчал:
— Вот тебе и ростбиф!
После макарон, стофатто и лакрима-кристи компания отправилась «на биржу», а мы, то есть я, Губер и Карл Великий, пошли в театр. В ожидании увертюры я любовался произведениями моего protégé. (Для всех орнаментов и арабесок, украшающих плафон Большого театра рисунки были сделаны им по указаниям архитектора Кавоса. Это сообщил мне не сам он и не честолюбивый его хозяин, а машинист Карташов, который присутствовал постоянно при работах и по утрам рано угощал чаем моего протеже.) Я хотел было сказать Брюллову про арабески своего ученика, но увертюра грянула: все, в том числе и я, устремили глаза на занавес. Увертюра кончилась, занавес вздрогнул и поднялся, начался балет. До качучи все шло благополучно: публика держала себя, как и всякая благовоспитанная публика. С первым ударом кастаньет все вздрогнуло и затрепетало. Аплодисменты тихо, как раскаты грома вдали, пронеслись по зале, потом громче и громче, и — качуча кончена, и гром разразился. Благовоспитанная публика, в том числе и я, грешный, взбеленидась, ревет, кто во что горазд, кто браво, кто da capo, а кто только стонет да