Шрифт:
Закладка:
Поможет обойти неровность
И в храм бесспорности введет.
Держитесь слов[12].
Гёте, смеясь, процитировал это место, да и вообще, видимо, пребывал в наилучшем расположении духа.
– Хорошо, – сказал он, – что все это уже напечатано, я и впредь буду без промедления печатать все, что накопилось у меня в душе против ложных теорий и их распространителей.
– В области естествознания, – помолчав, продолжал он, – стали появляться умные, одаренные люди, и я с радостью присматриваюсь к их деятельности. Многие, правда, хорошо начинали, но надолго их не хватило; одних сбивает с пути чрезмерный субъективизм, другие слишком цепляются за факты и накапливают их в таком множестве, что они уже никакой гипотезы подтвердить не могут. Тут сказывается недостаточная острота теоретической мысли, которая могла бы пробиться к прафеноменам и полностью уяснить себе отдельные явления.
Краткий визит прервал нашу беседу, но вскоре мы снова остались одни, и разговор перешел на поэзию. Я сказал Гёте, что на днях просматривал его маленькие стихотворения и дольше всего задержался на двух: «Балладе о детях и старике» и «Счастливых супругах».
– Я и сам ими доволен, – сказал Гёте, – хотя немецкие читатели и доныне не удостаивают их особым вниманием.
– В балладе, – продолжал я, – богатейшее содержание затиснуто в узкие рамки посредством разнообразия поэтических форм, всевозможных художественных затей и приемов, и здесь, по-моему, самое восхитительное то, что прошлое этой истории старик рассказывает детям до того момента, когда неотвратимо вступает настоящее, и все остальное происходит уже, так сказать, на наших глазах.
– Я долго вынашивал эту балладу, прежде чем ее записать, – сказал Гёте, – на нее положены годы раздумий, к тому же я раза три-четыре за нее принимался, покуда мне удалось наконец сделать ее такой, как она есть.
– Стихотворение «Счастливые супруги», – продолжал я, – тоже изобилует разнообразными мотивами. Ландшафты и человеческие жизни возникают перед нами, согретые солнцем, что сияет на голубом весеннем небе.
– Я всегда любил это стихотворение, – отвечал Гёте, – и радуюсь, что вы отличаете его среди других. А шутка насчет двойных крестин тоже, по-моему, получилась неплохо.
Засим мы вспомнили «Гражданина генерала», и я сказал, что на днях прочел эту веселую пьесу вместе с одним англичанином, и нам обоим очень захотелось увидеть ее на сцене.
– По духу она ничуть не устарела, – сказал я, – да и в смысле драматического развития как нельзя лучше подходит для театра.
– В свое время это была хорошая пьеса, – сказал Гёте, – она доставила нам немало веселых вечеров. Правда и то, что роли в ней разошлись необыкновенно удачно. К тому же актеры на совесть над ней поработали и диалог вели с живостью и блеском. Мэртэна играл Малькольми, и лучшего исполнителя этой роли нельзя было себе представить.
– Роль Шнапса, – сказал я, – думается, тоже очень хороша. Да и вообще в репертуаре наших театров мало таких благодарных ролей. В этом образе, как, впрочем, и во всей пьесе, все до того жизненно и выпукло, что лучшего театр себе и пожелать не может. Сцена, в которой он появляется с ранцем за плечами и, одну за другой, вытаскивает из него различные вещи, потом наклеивает усы Мэртэну, а сам нахлобучивает фригийский колпак, облачается в мундир, да еще прицепляет саблю, – одна из лучших в пьесе.
– Эта сцена, – сказал Гёте, – в былые времена доставляла большое удовольствие зрителям, тем паче что набитый вещами ранец был настоящий, исторический, так сказать. Я подобрал его во время революции на французской границе, в том месте, где ее переходили эмигранты, – вероятно, кто-нибудь из них обронил или бросил его. Все вещи, что появляются в пьесе, так и лежали в нем, эту сцену я написал задним числом, и ранец, к вящему удовольствию актеров, фигурировал в ней на каждом представлении.
Вопрос, можно ли еще сейчас с интересом и пользой смотреть «Гражданина генерала», еще некоторое время составлял предмет нашего разговора.
Потом Гёте поинтересовался моими успехами во французской литературе, я отвечал, что время от времени продолжаю заниматься Вольтером и что великий его талант дарит меня подлинным счастьем.
– И все-таки я еще очень мало знаю его, никак не могу вырваться из круга маленьких стихотворений к отдельным лицам, которые я читаю и перечитываю, не в силах с ними расстаться.
– Собственно говоря, – заметил Гёте, – хорошо все, созданное таким могучим талантом, хотя некоторые его фривольности и кажутся мне недопустимыми. Но в общем-то вы правы, не торопясь расстаться с его маленькими стихотворениями, они, несомненно, принадлежат к прелестнейшему из всего им написанного. Каждая строка в них исполнена остроумия, ясности, веселья и обаяния.
– И еще, – вставил я, – тут видишь отношение Вольтера к великим мира сего и с радостью отмечаешь, сколь благородна была его позиция: он не ощущал различия между собой и высочайшими особами и вряд ли мог сыскаться государь, который хоть на мгновенье стеснил бы его свободный дух.
– Да, – отвечал Гёте, – он был благородным человеком. И при всем своем свободолюбии, при всей своей отваге, умел держаться в границах благопристойного, что, пожалуй, еще красноречивее свидетельствует в его пользу. Тут я сошлюсь на непререкаемый авторитет императрицы Австрийской, которая не раз говаривала мне, что Вольтеровы оды высочайшим особам не грешат ни малейшим отклонением от обязательной учтивости.
– Вы, ваше превосходительство, – сказал я, – вероятно, помните маленькое стихотворение, в котором он премило объясняется в любви принцессе Прусской, впоследствии королеве Шведской, говоря, что во сне видел себя королем?
– Это одно из самых прелестных его стихотворений, – сказал Гёте и продекламировал:
Je vous aimais, princesse, et j’osais vous le dire,
Les Dieux à mon réveil ne m’ont pas tout ôté,
Je n’ai perdu que mon empire.
– Ну разве это не очаровательно?! К тому же, – продолжал он, – на свете, вероятно, нет поэта, которому, как Вольтеру, его талант готов был служить в любую минуту. Мне вспоминается следующий анекдот: Вольтер некоторое время гостил у своей приятельницы дю Шателе, и в минуту его отъезда, когда экипаж уже дожидался у подъезда, ему приносят письмо от воспитанниц соседнего монастыря. Дело в том, что ко дню рождения настоятельницы они решили поставить «Смерть Юлия Цезаря» и просили его написать пролог. Вольтер был не в силах отклонить столь милую просьбу, он потребовал перо, бумагу и тут же, стоя у камина, написал просимое. Этот пролог – стихотворение строк около двадцати, вполне завершенное, хорошо продуманное, абсолютно соответствующее случаю, словом – первоклассное стихотворение.
– Как интересно было бы его прочитать! – воскликнул я.
– Сомневаюсь, чтобы оно имелось