Шрифт:
Закладка:
2
Пришла к беднякам долгожданная весна. Можно было вздохнуть с надеждой и облегчением, посидеть на зеленой траве, распрямить согнутые заботой спины. Оголодавшая скотина набивала брюхо свежей травой, истомленно грелась на теплом солнышке. Солнце было ласковое, как мать; лучами своими возвращало оно силы всему живому.
Настало время откочевать на летние выпасы. Первыми спешили сняться с места те, у кого скота было побольше: чем человек богаче, тем меньше нужны ему другие люди. Такие не тянутся к общине, не нуждаются в родстве; соседи им даже неприятны — того и гляди, смешаются на выпасе табуны или отары, пойдет раздор… У Тенирберди скота было немного, он собирался кочевать вместе со всеми.
Надо сказать, что у них в общине больше занимались земледелием, чем скотоводством. Эти полукочевники обрабатывали удобные, ровные поля по берегам рек, проводили к полям арыки, сеяли хлеб. Зерна чаще всего хватало до весны, летом не переводилось молоко. Люди жались друг к другу, как куры в курятнике. Редко перекочевывали с места не место. В жаркое время года подымались на летние пастбища, но не слишком высоко, поближе к своим посевам…
Солнце светило ярко. На площадке посредине аила играли ребятишки. Возле юрты Тенирберди сам хозяин и Кулкиши готовились к пахоте, вязали из гибких прутьев караганы связки для сохи. Работали с разговором, в который изредка вставляла слово и старуха Санем, устроившаяся неподалеку со своей пряжей.
— Скажи-ка, брат Тенирберди, как чувствует себя бедняга Сарыбай? — спросил Кулкиши. — Ты ведь знаешь — человек без коня, что птица без крыльев. Я хотел тогда пойти с вами, но моя рыжуха еще не оправилась, я на ней пока не езжу, а пешком передвигаться не могу.
Тенирберди горестно покачал головой.
— Да как чувствует? Плохо. Изранен весь. Ослеп. Живет в темноте, черная ночь пала на него.
— Вот проклятый беркут! Сарыбай любил его не меньше, чем свою единственную дочь. А хищник остался хищником и напал на своего хозяина. Говорят, изодрал его так, что бедняга Сарыбай едва на тот свет не отправился.
— А каково приходится его несчастной жене? — вздохнула Санем. — У них ведь одна-единственная дочка…
— Хуже всех ему самому, — сказал Тенирберди. — Жена что ж? Живет себе. Живут ведь и те, кто похоронил близкого человека…
Айзада сидела в юрте и чинила одежду. Слова свекра ножом полоснули ее по сердцу. На глаза привычно набежали слезы.
— Айзада! — окликнула невестку свекровь. — Чем на ночь будем очаг топить? Хворосту совсем не осталось, сходи-ка, набери, пока светло.
Женщина отложила работу. Не послушаешься — свекровь напустится с упреками. Айзада будто видела перед собой пронзительно-злые глаза Санем. Вскочила, быстро вышла из юрты, захватив веревку. Она всячески старалась угодить свекрови, надеясь послушанием смягчить ее.
— Возвращайся поживей, — напутствовала невестку Санем.
Проходя мимо играющих ребятишек, Айзада окликнула Болота.
— Пойдем со мной, кичине бала[43],— позвала она. — Хворосту наберем.
— Ну-у, — заныл было Болот. — Я есть хочу, джене [44], не хочу за хворостом идти.
— А игрой своей ты насытишься?
— Нет. Я очень голодный, джене.
— Ну вот, пойдем с тобой, хворосту насобираем, домой принесем, я тогда тебе молочка скипячу. Идем, родненький…
Айзада ласково погладила мальчугана по голове. Болот, услыхав про молоко, оживился. Взял у Айзады веревку и побежал вперед.
В год гибели Темира Болоту было девять лет. Теперь ему исполнилось двенадцать. Прошли три года, тяжких для семьи. В раннем детстве родители порой наказывали Болота за озорство, но после смерти старшего сына, жалея мальчика, баловали его и предоставили самому себе. Айзада видела в Болоте черты сходства с Темиром и, может быть, поэтому любила его, как родного братишку. Теперь она шла следом за бегущим вприпрыжку мальчуганом, погруженная в свои долгие, печальные мысли; голова ее была непокрыта, длинное черное платье мело подолом землю.
Куда ей спешить? Куда девались ее веселость, готовность к радости и счастью… к любви? Она не знает веселья, смеха, тепла. В нынешнем году свекор должен устроить последние поминки по сыну. Согласно обычаю, он может на этот раз созвать родичей Айзады и при них снять с нее траур, предоставляя ей тем самым право войти в новую семью, найти нового мужа. С весны думала об этом вдова. Думала о том, что, может, спадет, наконец, с души тяжелый гнет горя и слез, что настанут еще и для нее счастливые дни. Оставаясь одна, Айзада подолгу смотрелась в зеркало, разглаживала морщинки под глазами, сердце билось в груди тревожно и нетерпеливо…
Айзада тяжело вздохнула.
Болот не обращал на нее внимания. Бежал вперед и вперед. Ребенок он и есть ребенок, — забыл о пустом желудке, гоняется, швырнув на землю веревку, за ярко-желтыми бабочками, обрывает пестрые венчики цветов, следит, задрав голову, за плывущими в вышине облаками. Бабочки легко улетают от мальчишки, а он смотрит, как они летят, потом разыщет в траве брошенную веревку, почешет босые, исцарапанные колючками ноги и бежит дальше…
В то невозвратное время зеленая равнина так же безмятежно дремала под солнцем, сонно вслушиваясь в лепет бегущих среди трав ручейков; с одной стороны подымались к небесам высокие горы, а в другую сторону зеленое море, слегка колеблемое налетающим время от времени ветерком, тянулось насколько охватывал взгляд.
Ярко светило солнце. Все тихо, недвижно. Но вот на светлой ленте дороги, что тянулась, пересекая многочисленные речки и ручейки, вдоль зеленой долины, показалось темное движущееся пятнышко. Одно… второе… третье… Длинной цепочкой вытянулся медленно идущий караван; то скрываясь в лощинах, то вновь появляясь, подходил он все ближе.
Кочевка. Приставив ладонь к глазам, долго вглядывался в нее Темир. Впереди везли знамя. Звенели многочисленные колокольцы, шумно гомонило кочевье, проходя мимо поля.
Просо уже наливалось. Землепашцы во главе с Тенирберди ладили возле поля ток; несколько человек подновляли оставшиеся с прошлого года растрепанные, покосившиеся пугала. Зерно поспевало, на него, того и гляди, могли налететь грабители-воробьи. Завидев кочевье, люди сбежались к дороге.
Караван двигался неспешно, с медлительной важностью. Высокие, тщательно увязанные вьюки на верблюдах были покрыты ткаными коврами и кошомными ширдаками, искусно расшитыми узором "рог козла"; позвякивали колокольчики на длинных шеях верблюдиц, идущих в поводу у старух в высоких белых элечеках; ленивые волы испускали протяжное низкое мычание; испуганно ржали отбившиеся от маток жеребята; то и дело покрикивали на караван погонщики; слышался над дорогой топот сотен копыт. Все эти разнообразные шумы сливались в тот общий нестройный гул, который сопровождает каждую большую кочерку.
— Чья кочевка-то? — спросил кто-то.
— Поглядите на знамя, — отвечал Тенирберди.
— На