Шрифт:
Закладка:
– Наоми, – возражает он, – я просто не хочу больше никогда быть обузой. Моя мать не выбирала, рожать ли ей ребенка. Так бывает с большинством женщин. Мой отец… выполнял свой долг. Дженни тоже. Я знаю, что жизнь в конечном итоге сводится именно к этому – к долгу. К ответственности. Все это очень важно. Но я хочу, чтобы ты увидела, какой у тебя есть выбор… И все равно выбрала меня.
– Значит, до самой Калифорнии? Никаких поцелуев. Никаких обещаний. Никакой любви. Только ожидание. Будем ждать, пока ты решишь, что я достаточно хорошо все обдумала. И как долго, по-твоему, я должна думать, Джон? – Мой голос дрожит от гнева, а сердце так раскалилось от ярости, что мне хочется сжать его руками, не то оно разлетится на кусочки, оставив в груди зияющую дыру.
– Так долго, как тебе потребуется.
– Ты глупец, Джон Лоури. Я раз за разом вешаюсь тебе на шею. Постоянно говорю то, что думаю. Я никогда не скрывала от тебя своих мыслей. У меня почти ничего нет. Все платья заношены, обувь истерта. У меня нет ни мужа, ни дома, ни даже собственных кастрюль и сковородок. У меня почти ничего нет, – повторяю я, – но гордость еще осталась. И умолять я не стану.
Я обидел ее. Я знаю Наоми Мэй – я так и не привык называть ее Наоми Колдуэлл и, наверное, никогда не смогу – всего два месяца. Два самых трудных месяца в моей жизни. Самых худших. Самых лучших. Я чуть не умер, но никогда не чувствовал себя таким живым. Я поделился с ней тем, что не рассказывал никому. Я смеялся. Обычно никто и ничто не может меня рассмешить, но Наоми это под силу.
И я ее обидел. Она притихла. Нет, не просто притихла. Она меня избегает. Ее можно понять. Она говорит мне, что хочет разделить со мной постель, – я отказываю. Говорит, что готова прямо сейчас стать моей женой, несмотря на то, что мы в пути, – я хочу повременить. Наоми права: я глупец. Мне бы схватить ее, назвать своей, уложить в постель и следить за тем, чтобы никто ее у меня не отнял. Я хочу именно этого. Но она заслуживает большего.
Я не сумел ей все объяснить. Я оскорбил Наоми, принизив ее ум. И в то же время, вспоминая свои слова, я не могу придумать, как иначе мог бы это выразить. Я не отказываюсь от того, что сказал. Просто я мог сказать намного больше. Я мог бы сказать, что хочу разделить с ней постель, что ее поцелуи мне нужнее, чем воздух. Что хочу видеть ее улыбку, вести с ней беседы в темноте. Я мог бы сказать, что тоже хочу быть с ней. Что я не повернул домой после Форт-Кирни и оказался здесь лишь из-за нее. Но я не сказал этого и обидел Наоми.
До Калифорнии еще так далеко!..
СНЫ МНЕ СНЯТСЯ не на английском и не на пауни. Они, как все мое детство, похожи на нечленораздельную смесь звуков и жестов, принадлежащих одновременно двум мирам – всем мирам. Моя мать работала у белых с самого моего рождения. Я слышал английскую речь и понимал ее. Я слышал язык пауни и тоже понимал его. Но иногда, даже понимая, не мог сказать. Когда я попал в дом к отцу, то поначалу почти не говорил. Это продолжалось долго. Не потому что я не понимал, а потому что мамина речь и отцовская речь беспорядочно плясали у меня в голове. Иногда слова у меня в голове начинали таять и стираться, и тогда я возвращался в родную деревню, садился у ног бабушки и слушал, пока они вновь не делались отчетливыми. Со временем я перестал так бояться, потому что понял, что родная речь всегда сможет ко мне вернуться. У меня в голове варился суп из наречий, но слова на пауни всегда были сочнее всех остальных. Я вылавливал их, точно мясо из супа, и тогда мамин мир снова открывался передо мной, пусть и ненадолго.
С возрастом звуков и языков стало больше. У отца какое-то время работал индеец из племени омаха. В одной миле от фермы, которую отец продал, находилась деревня потаватоми. Когда мы переехали в Сент-Джо, Дженни наняла прачку из племени канза, потом был Отактай, сиу-полукровка, научивший меня драться. Возвращаясь из Калифорнии, Эбботт путешествовал с трапперами из Форт-Бриджера. У одного из них была молодая жена из племени шошонов, которая добралась до Миссури лишь для того, чтобы остаться одной в незнакомом мире, когда ее муж-траппер внезапно умер на полпути. Эбботт привез ее к Дженни, и та дала ей комнатку в подвале и работу. Шошонка немного напоминала мне мать – такая же трудолюбивая, скромная и совершенно потерянная. Она немного могла общаться жестами и знала несколько английских слов, но Дженни была убеждена, что я смогу ее понимать, и постоянно требовала, чтобы я переводил, хотя я никогда в жизни не слышал шошонского языка.
– У тебя большие способности к языкам, Джон Лоури, – сказала мне она. – Это врожденное. Ты быстро научишься.
Некоторые звуки казались знакомыми, другие нет. Какие-то сочетания я узнавал, какие-то нет. Но Дженни оказалась права. Я быстро научился. Эбботт называл шошонку Ана, хотя сомневаюсь, что это было ее настоящее имя. Может, звучало похоже, потому что она не возражала и сама стала так себя называть. Голос Аны добавился к языковому супу у меня в голове, и к тому моменту, как она нас покинула, я уже неплохо говорил на ее языке, а понимал еще лучше. Она сказала мне, что белые называют нывы – ее народ – снейками в честь реки, которая течет через их земли.
Три года Ана прожила под покровительством Дженни, трудясь и наблюдая, а потом в один прекрасный день просто исчезла. Дженни не знала, куда она делась. Ана не умела писать, но оставила кривой рисунок на своей койке в подвале. Это было схематичное изображение женщины с заплечной сумкой. Над головой у фигурки было солнце, а в отдалении – треугольники с острыми вершинами разных размеров и извилистая линия между ними. Горы. Типи. Река. Я сразу понял, что это значит.
– Она отправилась домой, – сказал я Дженни.
– В такую даль? – ахнула та. – Совсем одна?
– Ну… Здесь она тоже была совсем одна. У нее никого не было.
Я тут же пожалел о своих словах. Дженни была поражена.
– Ана была не одна, – возмущенно воскликнула она.
Я просто пожал плечами и не стал спорить, зная, что это причинит Дженни боль.
Невозможно объяснить человеку, живущему в окружении своего народа и родного языка, как одиноко бывает, когда ты не понимаешь других и они не понимают тебя.
Дженни вложила картинку, оставленную Аной, между страниц Библии, и каждый день молилась за нее. Отец сказал, что она отправилась в путь с караваном. Он был в этом уверен, и Дженни немного успокоилась. А отец, похоже, испытал облегчение, когда Ана ушла. Думаю, ему она тоже напоминала мою мать, поэтому он всегда чувствовал неловкость в ее присутствии. Да что там, ему и в моем присутствии было неловко, из-за чего я начал сам себя стесняться. Другие люди заставляли меня нервничать. Я стал тихим и осторожным. Я привык сомневаться в себе.
Вот и сейчас я в себе сомневаюсь. Дженни была права: я и впрямь хорошо усваиваю языки и их звуки. Но, увы, я не могу услышать то, о чем люди молчат. Наоми молчит, и я ничего не могу поделать. Чтобы понять ее, мне нужно, чтобы она со мной говорила. Она больше не приходит ко мне, пока я стою в дозоре, с тех самых пор, как я сказал, что больше не буду ее целовать, а я слишком горд, чтобы первым подойти к ней. Поэтому я страдаю. Судя по ее опущенному взгляду и напряженным плечам, она тоже страдает. Дни тянутся чертовски долго. Тяжело оказаться на морозе после того, как тебя долгое время ласкали теплые лучи.