Шрифт:
Закладка:
Тем временем я работал на пределе возможностей. Иногда я писал, теряя веру в то, что когда-либо кончу, ощущая только черное отчаяние, и все же писал и писал и не мог остановиться. Казалось, что само это отчаяние было благотворно для меня, ибо заставляло писать даже тогда, когда веры в то, что кончу, не было. Мне казалось, что моя жизнь в Бруклине, хотя прожил я там всего два с половиной года, захватила века, океаны черного, бездонного опыта, глубины которого не могут быть измерены обычным ходом времени. Меня спрашивают порой, что произошло со мной в те годы. Меня спрашивают, как мне удалось найти время на то, чтобы узнать, что творится в мире,—ведь я был так безраздельно поглощен писанием. Что ж, это может показаться неправдоподобным, но это факт: никогда прежде не жил я столь полной жизнью, никогда не принимал так близко к сердцу опыт повседневного человеческого существования, как в те три года, когда сражался с гигантскими проблемами собственной своей работы.
Все мои чувства, способность переживания и осмысления, даже просто слух, а более всего сила памяти предельно обострились. К концу дня, заполненного нечеловеческим трудом, мой мозг все еще был накален жаром этой работы, и никаким наркотиком—в виде чтения, поэзии, музыки, алкоголя или любого иного приятного времяпрепровождения—его было не успокоить. Я не мог спать, не мог ни на минуту снять напряжения сил, и в результате в течение всех этих трех лет я бродил ночью по улицам, исследовал засасывающую паутину миллионоглавого города и узнал его, как никогда раньше не знал. Это были черные времена для меня самого, и естественно, наверное, что воспоминания о них у меня сохранились тоже достаточно мрачные и болезненные.
В те годы повсюду вокруг себя я наблюдал свидетельства тяжелой разрухи и страданий. Во время так называемой «депрессии» потеряли все свои накопления, стоившие им трудов всей жизни, члены моей собственной семьи. Всеобщее бедствие так или иначе коснулось почти всех, кого я знал. Больше того, бесконечные ночные блуждания внутри огромной паутины джунглей города заставили меня увидеть, почувствовать, испытать, пережить всю тяжесть этой ужасной человеческой катастрофы.
Я видел человека, чья жизнь свелась к массе бесформенных и грязных, кишащих вшами лохмотьев; бродяги жались друг к другу в поисках тепла, сбивались в кучу около общественных уборных, где двери были сорваны с петель и откуда несло холодом; а вокруг, тут же, рядом, возвышались роскошные и мощные монументы богатству. Я видел проявления устрашающего насилия и жестокости, скотства со стороны сильных, безжалостно и грубо растаптывающих бедных и слабых, забитых и беззащитных.
Гнетущая тяжесть этой черной картины бесчеловечности по отношению к своему брату человеку, нескончаемое, незамолкающее эхо этих сцен страдания, насилия, подавления, голода, холода, грязи и нищеты, свободно разыгрывавшихся в мире, где богатые продолжали разлагаться в своем богатстве, оставили шрам в моей жизни, наполнили душу убежденностью, которая навсегда останется со мной.
И как последний итог всего этого сохранилась память, некое свидетельство силы человека, его способности страдать и пережить это страдание. Именно поэтому сейчас я вспоминаю это черное время с ощущением даже некоторой радости, хотя в то время я, конечно, не мог поверить, что это возможно; ибо именно тогда моя жизнь обрела свою первичную завершенность и через страдание и труды собственного существования я пришел к пониманию страдания и трудов людей, окружающих меня. Оно наполнило меня таким чувством роста, которое, я думаю, возникает у каждого художника, когда он кончает работу над своим произведением; я познал это и почувствовал Себя много увереннее.
Пришла зима 1933 года, а вместе с ней, казалось мне, последнее проклятие моего страшного поражения. Я все еще писал и писал, но слепо, безнадежно, подобно тому, как старый конь заведенно ходит по бесконечному кругу и видит в том единственный смысл своего существования. Если я и спал ночью, то мне постоянно являлись кошмары, горящие видения мелькали в моем воспаленном, не знающем отдыха мозгу. А просыпаясь, я чувствовал себя совершенно истощенным и, не зная ничего, кроме своей работы, бросался .в омут безнадежного труда и яростно писал целый день; а затем опять приходила ночь, и я возобновлял свое исступленное бродяжничество по тысячам городских улиц, затем возвращался в постель, чтобы погрузиться в бессонную ночь с ее ярким карнавалом кошмаров, в котором мое сознание играло роль подневольного зрителя.
Это были сны, которые приблизительно можно определить как сны Вины и Времени. Подобные хамелеону в своем страшном и бесконечном многообразии, они восстанавливали в памяти гигантский мир — миллиарды виденных лиц, миллионы слышанных речей,— восстанавливали со злобным торжеством тихого и нежеланного покоя. Моя постоянная борьба с Количеством и Числом, тяжкое бремя долголетней борьбы с формами жизни, жестокие и бесконечные попытки запечатлеть в памяти каждый квадратный метр асфальта на улицах, по которым мне пришлось пройти, каждое лицо в бурлящих толпах городов, стран, в безумном и неравном поединке с которыми мой дух стремился к победе,— все это вернулось теперь: каждый камень, каждая улица, каждый город, каждая страна, да, даже каждая книга той библиотеки колледжа, чьи богатства я в свое время тщетно стремился поглотить,— все это вернулось на крыльях мощных, печальных, безумных, но тихо безумных снов; я увидел, услышал и познал все это в единстве, и сразу же боль и страдание отступили, и пришло тихое осознание божественной власти над той вселенной, с проявлениями которой я—стремясь к высшему знанию — соперничал столь долгие годы. Но результатом этой огромной победы, этого мгновенно возникшего ощущения нечеловеческого, потустороннего бессмертия была горечь, горше и тяжелее самой тяжкой горечи моего поражения в борьбе с многообразием жизни.
Ибо поверх этой вселенной снов вечно сиял тихий, недвижный и неизменный свет времени. И поверх движения этих безумствующих толп—лица которых, их расщепленная в своем единстве жизнь принадлежали теперь.мне безо всяких к тому с моей стороны усилий—вечно возникало грустное, неизбывное звучание, исходившее от тела этой жизни; огромные откатывающиеся волны человеческой смерти, которая вечно обдает своим замогильным дыханием огромные берега мира.
А там, там—вечно поверх, вокруг, позади—безграничное и покойное сознание моего духа, принявшего ныне в свои гигантские объятия землю и все ее элементы: в нем хранилось гибельное знание моей собственной неизбывной вины.
Я не знал, что именно я сделал, знал только, что самым ужасным образом забыл время и поэтому предал своего брата— человека. Я долго не был дома, но—как, почему, не знаю — очутился вблизи родных мест, в родных краях, купаясь там в