Шрифт:
Закладка:
— Да поедем, чо ли? — предложил Ермолаев.
— А не сбежишь? — спросил я его напрямую.
— Ладно уж тебе! — отмахнулся Ермолаев.
Как и до Бобково, дорога продолжала извиваться вдоль Алея. Она была хорошо накатана, особенно на открытых местах, и я не однажды поторапливал Ермолаева:
— Погоняй!
Торопиться-то в самом деле надо было: на западе уже начинала разливаться вечерняя заря. А тут дорога стала все более и более прижиматься к Алею и, наконец, оказалась в сплошной забоке, где часто встречались ухабы и выбоины. Конь пошел шагом.
— Далеко еще до Безрукавки? — спросил я Ермолаева.
— Верст пять будет, — ответил он равнодушно.
— Успеем до темноты?
— Не успеть.
Тут мне вдруг показалось, что тревога, с какой провожала меня Настя, все же зацепилась где-то в моей душе, а теперь начинает бередить ее и жечь, жечь, будто едкая отрава. Если бы Ермолаев разговаривал о чем-либо, мне было бы, я думаю, гораздо покойнее, а то он молчал и молчал, как немтырь, и мне невольно думалось, что так молчать можно лишь при темных думах. Я начинал с особенной настороженностью следить за каждым движением Ермолаева. Стоило ему начать перебирать вожжи, мне уже казалось, что он вот-вот хватит меня ими наотмашь — и поминай как звали! Забока становилась все гуще и выше, в иных местах она подступала к самой дороге, и приходилось иногда наклоняться, чтобы уберечь глаза от ветвей. Вечерняя заря совсем угасала.
С каждой минутой росла тревога. Я и не подозревал, что окажусь таким хлипким и малодушным при выполнении отцовского поручения. Было стыдно за свою слабость, но справиться с ней не хватало сил. Оставалось одно — попугать на всякий случай Ермолаева, чтобы он отбросил свои черные думы. Я решил загнать патрон в казенник карабина.
— Ты зря-то не балуй, — тут же сказал мне Ермолаев. — Оружие есть оружие. Редко, но стреляет, когда и не надо.
— У меня зря не выстрелит, — заявил я хвастливо. — А вот когда надо — стреляет метко. Я нынче по мишени стрелял: все пули — в яблочко. Одна, правда, в краешек угодила…
— Не хвастай.
— А я и не хвастаю! Если побежишь, тут же ухлопаю!
— Да ладно уж, не стращай, — со смешком сказал Ермолаев.
— А я без шуток!
— Да ты боишься, чо ли?
Что и говорить, он сразил меня своей догадкой наповал, но я, стараясь защитить свою попранную честь, взъерошился и даже закричал:
— Чего мне бояться? Чего?
Вдруг конь остановился и начал мочиться. Во время остановки Ермолаеву легче всего было спрыгнуть с ходка и броситься в кусты. Поэтому я не вытерпел и уже озлился на коня:
— Вот приспичило!
— И мне ведь заодно приспичило, — сказал Ермолаев и, не бросая вожжей, слез на землю.
— Ты гляди! — прикрикнул я испуганно. — Не вздумай!
— Да ладно уж, не стращай, — теперь уже с досадой ответил Ермолаев и сделал два шага от ходка.
Мне тоже вдруг захотелось соскочить с ходка, но я кое-как сдержался, боясь, что стоит мне заняться своей нуждой — это и будет самым подходящим моментом для побега Ермолаева. А сделай он от ходка всего-то три шага — и сгинет в забоке.
Наконец все обошлось благополучно. Когда Ермолаев вернулся к ходку, у меня отлегло от сердца. «Боится все же, — подумалось мне. — Еще не совсем стемнело». Но отлегло ненадолго. Дорога вышла к обрывистому берегу Алея. Сквозь кусты заблестела заревым багрянцем текучая вода, а за нею все укрыто непроглядной тьмой. Лучшего места для побега Ермолаеву и нечего искать: тут в один прыжок можно скатиться с обрыва не успеешь поднять карабин. Во мне все напряглось с новой силой. Но что-то уже останавливало от припугивания Ермолаева. Теперь я своим умом утвердился в мысли, что припугивание в самом деле как нельзя лучше говорит о моей слабости. Надо было покрепче стиснуть зубы и держаться с предельной настороженностью. Но мне это стоило немалых сил. Пальцы немели, стискивая ложе карабина.
Как же я обрадовался, когда дорога отошла от речного обрыва! Но радость была недолгой. Вдруг мой Игренька остановился и, подергивая вожжи, замотал головой. Что такое?
— Две дороги, — ответил Ермолаев. — Не знает, по какой идти. Надо глядеть…
Не дожидаясь моего решения, Ермолаев слез с ходка. «Вот когда!» И я немедленно вслед за арестованным соскочил на землю.
— Подержи вожжи, а я посмотрю, — сказал Ермолаев.
Мне ничего не оставалось, как взять вожжи и отпустить Ермолаева вперед. Я понимал, что вожжи помешают мне в случае необходимости открыть огонь, но и не мог бросить их на дроги: при первом же выстреле конь сорвется с места он еще не очень-то привык к стрельбе. Те минуты, пока Ермолаев, нагибаясь, разглядывал обе дороги, показались мне вечностью.
— Да обе, знамо, в село! — выкрикнул он из темноты.
— По какой же ехать?
— Да по любой!
Усевшись на свое место, Ермолаев хлестнул коня вожжами по спине, и тот, вдруг осмелев, зарысил дорогой, ведущей ближе к реке. Вскоре забока стала редеть — верный признак, что недалеко живут люди. Потом мы оказались на совсем голом месте, вероятно, на сельском выгоне. Так и есть впереди показались редкие и слабые огни…
Село еще не успело улечься на покой. У «молоканки» толпились парни и девушки, получавшие обрат, всюду слышались голоса мальчишек, доигрывающих свои игры и носившихся через улицу, как стрижи. И еще по-дневному живо взлаивали собаки…
У сельского Совета нас встретил сторож, по виду и голосу тоже из стариков, но довольно крепкий на вид. Я объяснил ему, что везу арестованного, которого надо на ночь закрыть под замок в каталажке.
— Закрою, раз надо, — живо ответил сторож.
В темноте у ходка Ермолаев и я поели хлеба, запивая его холодной колодезной водой. Когда я заговорил о сене для коня, сторож опять ответил живо:
— Добуду, раз надо!
Он мне понравился, этот расторопный сторож. На него можно было надеяться, и все же, когда он закрыл за Ермолаевым амбарную дверь и повесил на нее тяжелый замок, я наказал ему тихонько:
— Гляди не выпускай!
У Ермолаева за вечер в пути выдавалось немало благоприятных возможностей для побега. Казалось бы, это должно заставить меня задуматься о его странной нерешительности. Но, стало быть, у меня, впервые выполнявшего обязанности конвойного и преувеличивающего ожидавшие опасности, не хватало еще умишка догадаться, что Ермолаев совсем и не думает о побеге. Где там! Для меня он был преступником, который, несомненно, только и мечтает бежать из-под ареста. Это определяло мое отношение к нему и себе: признание за Ермолаевым того, что