Шрифт:
Закладка:
Демид чувствовал, как у него вспотела спина и начался зуд между лопатками – давала себя знать экзема, нажитая в концлагере. Ему стало тяжело – будто темень глаз застилала. Сердце заполнилось чувством страшной горечи: помышлял вернуться домой с войны непременно героем при орденах и медалях, чтоб враз выпрямиться и обрести силу, а вышло все вверх тормашками – военнопленный! Но – живой же, живой, живой! Наплевать, в конце концов, на всякие разговоры и страхи; он будет работать, жить, и все увидят, что он не конченый человек, если даже судьба обошлась с ним сурово – не приголубила и добром не одарила. Он не поддался ни на какую провокацию американских офицеров и наседок ЦРУ, не завербовался в школу диверсантов, не стал предателем Родины. И он докажет это. Пусть не спешит Авдотья Елизаровна на его похороны!..
Но он ничего подобного не сказал Головешихе: научился держать язык за зубами.
VII
Анисья проворно и ловко затянула воз бастриком. Не воз, а загляденье. Обчесала вилами со всех сторон, чтобы дорогою не терять сено, и очески приметала к зароду.
– Ловкая ты, Уголек! – похвалил Демид и спохватился: – Извини, пожалуйста, что я тебя так назвал. Сколько лет прошло, а из памяти не выветрилось. Но какая же ты раскрасавица, честное слово! Замужем?
– И, милый! – встряла Головешиха со своим копытом. – Разве для Анисьи Мамонтовны сыщется жених? Кто бы на нее ни взглянул – каждому от ворот поворот. Как принцесса какая.
– Оставь, мама!
– Не ругаю же. Хвастаюсь. Али грех похвастаться?
– Спасибо, Уголек. Не струсила с вилами кинуться на волков.
– Она и на самого черта кинется, – усмехнулась мать.
– На черта легче кинуться – его в природе не существует. А вот на волков!.. Сердце, значит, доброе. Отзывчивое. Такое не у всех бьется.
А сердце Анисьи будто сжалось в комочек, готовое растаять от ласковых слов Демида.
– Я сразу не узнал тебя. Вижу – знакомые глаза. А чьи? Не мог признать. И волосы. Такие редко у кого встретишь. Совсем забыл твои кудряшки.
– Да ты уж не влюбился ли, Демид Филимонович?
Демиду стало неудобно; Анисья смутилась и покраснела. «Бессовестная», – только и подумала дочь о матери.
– И, господи! Не было печали, так черти накачали! – всполошилась Головешиха. – Головня с мужиками. Из тайги тащутся, медвежатники. Давай-ка, Анисья, заведем воз на другую сторону зарода. Пусть их лешак пронесет мимо.
– А что особенного? – спокойно ответила Анисья. – У тебя же квитанция на сено от правления колхоза?
Охотники шли дорогою гуськом друг за другом. Впереди гнулись двое в упряжке – тащили за собою какую-то кладь на лыжах. Двое последних остановились, говорили о чем-то, к ним еще подошел охотник с ружьем.
– Головня агитирует, чтоб ему лопнуть! – ругалась Головешиха.
Головня! Мамонт Петрович!
– Так он жив-здоров? – спросил Демид.
– Еще в сорок седьмом вернулся с отсидки, – небрежно кинула Головешиха, глаз не спуская с высоченного Головни. – Может, пройдут мимо.
– Я рад. Очень даже!
– Пойди тогда к нему навстречу, порадуйтесь вместе, – присоветовала Головешиха. – Сюда летит, чтоб ему окосеть.
– Мама!
– Молчи, когда не спят сычи. Мне придется отбрехиваться от заупокойного активиста, чтоб ему на лыжах разъехаться.
За Головней шли еще двое. Мамонт Петрович первым подлетел к зароду на коротких охотничьих лыжах, подшитых камусом – шкурками с голеней сохатиных ног.
Высокий и поджарый, прямой, как телеграфный столб, в полушубке и дождевике нараспашку, с двуствольным ружьем за плечами.
– Па-а-анятно! Грабишь?!
Подкинул рукавицей рыжие торчащие усики, оглянулся на своих спутников.
– Вот полюбуйтесь! Собственной персоной Авдотья Елизаровна – моя предбывшая супруга. Моментик. Как вам это нравится? И ты, Анисья?! Тэк-с! Великолепно.
Длинное, носатое, очень подвижное лицо Мамонта Головни со впалыми щеками было одним из тех лиц, о которых говорят: щека щеку ест. Пунцовое от долгого пребывания на морозе, оно будто затвердело, подернувшись медной окалиной. И дочь тут же! Его дочь Анисья, из-за которой он не раз схватывался с Головешихой еще в те годы, когда Аниска была маленькая, – вот до чего она докатилась!..
– Тэк-с, – крякнул Головня, шумно вздохнув.
Двое других охотников помалкивали. Один из них, участковый милиционер Гриша – медлительный, тихий, недоуменно косился на незнакомца в белом полушубке; второй – здоровенный вислоусый Егор Андреянович, бывший партизан отряда Головни, поглядывал на Анисью с Головешихой с некоторым участием: не наша, мол, вина, что налетел на тебя твой бывший супруг. Демид, в стороне от всех, у зарода, чувствовал себя подавленно. Мамонт Петрович показался ему каким-то жалким, прихлопнутым, хотя и держался воинственно. Жалел Анисью Уголька. Она ни за что влипла – уж в этом-то был уверен Демид. Головешиха самого сатану запутает и обведет вокруг пальца.
А голос Головни, насыщаясь гневом, постепенно набирая силу, гудел на всю окрестность:
– Один зарод сена на весь колхоз, на всю посевную, и тот растаскивают, иждивенцы проклятые! На работу вас с фонарем не сыщешь, на воровство – тут как тут. Навьючили воз – коню гуж порвать, и ждете ночи, чтоб задворками к своему огороду подвезти. Не выгорело? Влипли? Ну погоди, гидра, выселим тебя в отдаленные земли!
Головешиха картинно подбоченилась:
– Не ты ли меня выселишь?
– Я!
– Отвали ты от меня на полштанины!.. Индюк ты краснолапый!
– Я тебе еще покажу! Погоди, вот напишем акт.
– Не надо шуметь, Мамонт Петрович, – вмешался покладистый Егор Андреянович. – Одним возом все едино все конские, а так и коровьи утробы не набьешь.
– Примиренческие рассуждения, Андреяныч, – огрызнулся Головня. – Если так миротворствовать, то очень определенно сядем все на щетку. Ты подумал, как жить в дальнейшем? Грабят колхоз всякие присоски, как вот Головешиха, а мы глаза закрываем. Откуда будет достаток, если на корню тащат хлеб, воруют животину, а списывают как погибшую али павшую в тайге от зверья. Кончать надо эту лавочку. Авдотье с ее заезжей-переезжей гостиницей пинком под зад! Порядок нужен. Вот они, воры! – ткнул на Головешиху и Анисью. – Не жнут, не пашут, а живут припеваючи. Отчего такое происходит? Ты вот, Григорий, как участковый милиционер, ответь: какую борьбу проворачиваешь с расхитителями? А никакую! Скрозь пальцы глядишь на колхозное добро. Будто оно есть бесконечно далекий Млечный Путь.
Головешиха, подбоченясь и чуть склонив голову к плечу, всем своим видом как бы отвечала: мне наплевать, куда и кому предназначено сено – для посевной ли, для коров ли на МТФ; у меня вот разрешение правления «Красного таежника». И в подтверждение этого подошла к участковому Грише, подала квитанцию:
– Вот погляди, Гриша. За сено уплачено. Уйми ты этого индюка за-ради Христа!
За сено и в самом деле Головешиха уплатила в колхозную кассу тридцать два рубля семь копеечек. Наряд на получение сена подписали председатель колхоза Лалетин, бухгалтер Вихров-Сухорукий. Честь честью.
– Порядок, – вздохнул участковый Гриша, возвращая квитанцию.
– Какую она еще маневру придумала? – оторопел Головня. – Ага! Квитанция. Па-анятно-о! Знаешь, чем пахнет твоя хитрость, Авдотья?
– Сеном пахнет, индюк! – невозмутимо ответила Головешиха, пряча квитанцию. – Так и прет от него медвяный дух. Принюхайся, пока я не увезла его домой. Знать, уж такое мое счастьице. Кому – сено, а кому – шиш под нос! – и поставила перед носом Мамонта Петровича свое трехпалое сооружение. – Видел? И весь тебе тут смысл.
– Замри, гидра! – брезгливо процедил сквозь зубы Головня и тут же обрушился на Анисью. – И ты, Анисья! И не стыдно тебе? Как ты можешь смотреть людям в глаза после такого совершенствования? Позор! Вот до чего ты докатилась, технорук леспромхоза. Мало тебе зарплаты в одну тысячу семьсот рублей, когда колхозники перебиваются на копейках, так ты и на копейки позарилась. Кто ты есть после этого, спрашиваю? Воровка!
Анисья, ни слова не сказав, кинулась в сторону тайги. Слезы обиды, стыда и позора подступили ей к горлу. Отец! Это ее отец! Пусть мать давно отвергла отцовство Головни, но сама Анисья слышать не хотела ни о каком другом отце, кроме Мамонта Петровича. Мало ли что не скажет такая мать, как Головешиха!..
– Это ты зря, Мамонт Петрович, – заметил