Шрифт:
Закладка:
Виктор Пави при первом своем посещении Гюго был поражен, что тот говорил с ним о живописи, а не о поэзии. Но ведь в эти годы поэзия для Гюго приближалась к живописи. Он приводил ватагу своих почитателей в «Мулен де Бер».
как спускается вечерний сумрак на сады Гренель, подмечал все краски и очертания вещей. На следующий день, наблюдая издали «архипелаг кровавых облаков», он читал своим ученикам, сидевшим вокруг него на траве, какое-нибудь стихотворение, вроде «Закатов».
Нередко он читал им также стихи из «Восточных мотивов». Как ему пришла мысль нарисовать некий условный Восток? Это было тогда в моде. Греция боролась за свою свободу, Байрон умер за Грецию. Во всем мире люди либеральных взглядов были на ее стороне, к ним принадлежали и друзья Гюго – художники и поэты. Дельфина Гэ, Ламартин, Казимир Делавинь – все они писали стихи, прославлявшие Грецию. Но эти стихи были плоскими. Гюго, обладавший драматическим чутьем, пытался создать в «Восточных мотивах» живые сцены. Он любил перезвон слов, ему нравилось, когда они отбивали в его стихах дьявольскую zapateado[50], перебрасывались нежданными рифмами, чудесным образом сохраняя и число слогов, и ритм, и поразительную гармонию строфы. Декорацией ему служили солнечные закаты в садах Гренель. Из них он извлекал свое золото и огни. Его Восток находился на улице Нотр-Дам-де-Шан.
Для живописных картин Востока у него было достаточно источников: Библия, читанная и перечитанная на улице Фельянтинок, советы ориенталиста Эрнеста Фуине (с этим чиновником, влюбленным в арабскую поэзию, он познакомился когда-то у Шарля Нодье), поэмы Байрона и, главное, – Испания, та, которую воспевали в «Романсеро», и та, что жила в его воспоминаниях. Ему хотелось, чтобы сборник «Восточные мотивы» был подобен какому-нибудь старинному и прекрасному испанскому городу, в котором высится большой готический собор, а «на другом конце города, среди смоковниц и пальм, – восточная мечеть с куполами из меди и олова… с арабской вязью стихов из Корана над каждой дверью, со сверкающими святилищами с мозаичным полом и мозаикой стен…»[52]. Это была больше Гранада, чем Стамбул. Что за важность!
Восточные эти мотивы или не очень восточные, но они были восхитительны. Поэт играючи возрождал в них прелестную строфику поэтов Плеяды:
«Восточные мотивы» – это ряд прихотливых и неправдоподобных стихов, слегка окрашенных иронией, и вдруг в них поэт, позабыв, что он только играет, отдается в плен страстным грезам, и сквозь поверхностную истому экзотических слов поднимается искренняя, молодая чувственность, и купальщица Зара, раздвинув цветочные рамки слащавой гравюры, возникает прекрасной искусительницей, волнующей и автора и читателя.
И может быть, самая прекрасная из этих песен была та, которую Гюго создал, оторвавшись и от Востока, и от Запада, и от времени, и от пространства, и назвал ее «Экстаз».
Здесь уже рождается поэт, написавший «Созерцания», способный, как Бетховен, поднять нас к высоким мыслям и чувствам, повторяющимся переливами дивных аккордов.
«Восточные мотивы» Гюго «привели к единству романтиков». Молодые писатели упивались ими: «Виктор всегда пишет чудесные стихи с непостижимой быстротой… и время от времени бросает нам „Восточные мотивы“, как камень в муравейник». Виктор Пави восхищался и просил пощады: «Виктор читал нам „Восточные мотивы“, неслыханные, совершенно неслыханные… И ни одного слабого стиха! Совсем убил нас…» Художники и скульпторы восхваляли поэта за то, что он своими стихами давал им сюжеты, краски, и за то, что он горячо защищал творческую свободу художника. Романтиков умеренного толка, группировавшихся вокруг журнала «Глобус», завербовал Сент-Бёв, которому Гюго, справедливо считавший его драгоценным союзником, расточал похвалы:
Классицисты либеральных взглядов, такие как Дюбуа, тоже склонялись перед этой молодой силой, которая после многих версификаторских стихов теперь пробуждала мысль. Эти люди, оппозиционно настроенные, были признательны Гюго за то, что он, обладатель призов и премий, поэт, получающий пособие от короля, осмелился провозгласить себя сторонником Греции, на что косо смотрели при дворе, и даже говорил с какой-то странной симпатией о Наполеоне: «И снова он! Повсюду он!» Как студенческая молодежь, он «трепетал при этом гигантском имени».