Шрифт:
Закладка:
— Старые вина лучше? — спросил я.
— Точно так же, как и старые женщины, — засмеялся он. — Все имеет свое время и меру зрелости. Перезревшее — полумертвое.
— Вино — это здоровье, любил приговаривать мой отец, — добавил художник.
— Да, — спрятал улыбку в бороде Светован. — Чтобы пить вино, действительно надо иметь здоровье.
— А сколько его пить? — поинтересовался я. — Есть какая-то мера?
— Мера одна — твоя власть над ним. Или ты над вином — или оно над тобой. Или ты его пьешь — или оно тебя…
Так за хорошей беседой мы провели время.
— Давно вы малярство выбрали? — спросил старик художника.
— Давно, — ответил тот смутившись. — Сколько себя помню.
— Это хорошо. Ничто так не крепит нашу судьбу, как сродное дело. А как считаете, все ли можно нарисовать?
— Наверное, все.
— А вот мне кажется, что есть нечто, не подвластное людской руке.
— Что? — блеснули глаза художника.
— Воздухи. Они не видимы, но обвивают нас, словно живительная материнская пелена.
Каждый непроизвольно посмотрел в небо. Сидели молча, пока маляр не начал собираться. Уже на выходе стукнул себя по карману:
— Чуть было не забыл. Тут вам передала письмо соседская девушка Оля. Я возле них снимаю квартиру…
Я мигом перехватил конверт и засунул за пазуху, чтобы не увидал дед. Но разве ж от него что-то утаишь?!
Отходя к вечерней молитве, он обернулся ко мне:
— Я обещал тебе сегодня сладкий вечер. Вот и имеешь, — и скользнул глазами по моей пазухе.
Наверное солод уже вытекал у меня через пупок, но я все равно прошмыгнул в погребок и зачерпнул пальцем устоявшуюся, густую, словно резина, яблочную патоку. И долго, как ребенок, держал ее во рту. Здесь, в земляной яме, лучше было слышно, как на воле падают, пронзая "воздухи", спелые яблоки.
С этого дня нашу терпкую юдоль среди диких гор подслащал яблочный мед.
"Живи, как дышишь"
Через некоторое время вслед за моим ночным корабликом пошла в долину весть и от воловьей шкуры. С утра старик постирал рубаху. Затем замочил ее в воде с толчеными ягодами и корой черной ольхи. Распятая на рассохе, рубаха ярела на ветру лиловым крестом. Дважды за мою бытность при нем он красил свои рубахи, которые за какое-то время выгорали в сине-бурую дерюжку. Подкрашивал неизменно в сочно-сытый лиловый цвет. На мой вопрос, почему именно лиловый, объяснил: "Это моя барва. Барва размышлений, свежести и равновесия духа. Каждая душа живет своим потаенным цветом".
— А каков мой цвет? — с легким недоверием спросил я.
— Твоя масть серая. Но не сокрушайся, это очень богатая барва: половина в ней белого, а половина — иные оттенки. Это свет и тень, неутолимое ученичество, ровный и твердый межевой путь. Очень важно вести эту межевую борозду между светлым и темным. Из сотни только двое-трое становятся на этот путь, служители просветительства ”.
Я сделал вид, что все понял. Впервые он вслух признал меня учеником. И добавил:
— Ты записываешь за мной. Доселе я никому не разрешал этого делать.
— Почему же разрешили мне?
— Потому что ты дышишь словами… Это воздухи твоей души. Пишешь, как дышишь. Хотя и не знаешь, что с этими записками делать…
— Почему же? Их можно пустить за водой — может, куда-то и доплывут…
— Доплывут, хитрец, доплывут, не бойся. А теперь приоденься и пригреби копну на голове. Скоро здесь будут люди, ветер принес запах. Два коня с ними и пес…
Спустя некоторое время ветер принес и самих людей. Они поднимались друг за дружкой пестрой вереницей, как и в прошлый раз. Впереди бодро шла парадно, как здесь говорят, одетая молодица. Мой научитель неожиданно шепнул:
— Следи за походкой человека, за этим легче всего определить его болячку. Видишь, эта красавица считает себя больной… Но почему она так гордо держится на виду?! Потому что несет сокровище, которое называется женской красотой. Несет перед всеми и для всех. А это тяжесть. Большая тяжесть… Красивые женщины — женщины с большим сердцем. Такие сердца легко изнашиваются…
Женщина, запыхавшаяся и раскрасневшаяся, тряся золотыми кольцами, начала без приветствия:
— Пока вылезла на вашу Голгофу, думала, что сердце по дороге потеряю. Когда-то его и впрямь загублю, или оно меня… Не властна я над ним, бьется-трепещет, как само себе знает.
— Потому что не успевает за тобой, сердечная, — старик взял ее за запястье, прислушался к пульсу. — Рубишь его натрое-начетверо, выжимаешь из него, как из камня, все соки. Не чествуешь его, не слушаешь…
— Я вашего совета пришла послушать.
— Думаешь, я, чужой, лучший для тебя советчик, чем твое сердце?!
— Отец родимый, я готова купить в аптеке самое дорогое лекарство. Деньги есть, а здоровья нет.
— Я, сестра, аптеку и сам не пью, и другим не советую. Лекарство тебе назначу очень дешевое, зато сердцу любое. Поздно не ужинай, не употребляй сладкого теста, мясных наваров, не пей молоко. А ежели очень охота — только сырое, и ничем его не подъедай. Приучись вечером гулять пешком. А поутру мочи ноги в росе. Ходи по очереди босиком то на пятках, то на пальцах. Когда выдается свободная минутка, разминай кончики пальцев на обеих руках. Это очень хорошо, и не токмо для сердца. А к нему прислушайся: что желает, о чем кричит. Не рви его на пустые заботы и преждевременное любование. Ибо одно оно у тебя. И ты у него одна. Ступай здоровая!
— Спасибо, отец, но я не одна пришла, а с братовой. Беда на ней.
Из толпы смущенно вышла худощавая женщина с густой печалью в глазах.
— Нет уже беды, — обнял ее взглядом Светован. — Было что-то, перевернувшее душу?
— Было, — тихо, словно через стекло, подтвердила женщина.
— Что было, то сплыло, слава Богу. Нервы вытеснили недобрую соль?
Женщина молча распахнула блузу — грудь, плечи были испещрены белыми пятнами. На вид — как оперение совы.
— Слушай, сестрица, и запоминай. Мелко порубишь траву зверобоя, зальешь чистым маслом на десять мерок больше. Пускай упревает часа три на водяной бане. Процедишь сквозь капроновый чулок в темную бутылочку.
Смочи