Шрифт:
Закладка:
Нестерова оказалась опытным военачальником — грамотным, смекалистым, расторопным. Никогда не было ни лишней брани, ни придирки, ни пустых казенных слов, никого не «тыкала». А на войне соблюдать вежливость дело трудное…
Аккуратная, красивая, приветливая, бывало, подойдет, глянет на тебя своими ясными усталыми глазами, и кажется, что все в тебе сразу рассмотрит и что-нибудь этакое, ненужное, заметит и подправит. Годы войны не огрубили ее, не лишили женского обаяния. Любили ее солдаты очень. Каждый старался чем-нибудь услужить: бывало, летом кто полевую ягодку, кто букетик цветов, кто трофейный гостинец поднесет. Она делила со своими бойцами горестные и славные дни. Умела быть и разведчицей, и связисткой, санитаром и политработником. Куда только не забрасывала ее судьба! Она воевала и на Украине, и на Кубани, в Великих Луках и под Новоржевом, была ранена и контужена, несколько раз чудом вырывалась из госпиталей — опять и опять на фронт. Любила повторять тогда, когда на фронте все было ладно и удачно: «Ну, теперь, братцы, скоро войне конец». А когда встали под Михайловским, добавляла: «Скоро войне конец. Александра Сергеевича Пушкина зачислим в нашу пушечную часть!»
Она очень стихи любила. Сидит, бывало, по ночам в своей землянке и пишет при коптилке, пишет и пишет. Когда стало известно, что полк скоро отправляется освобождать пушкинские места, она ходила, прямо сказать, именинницей. Когда поблизости никого не было, любила тихонько напевать: «В душе настало пробужденье…» А как любила она рассматривать Михайловское! Карту местности знала наизусть, как таблицу умножения. Вряд ли местный землемер знал эту землю лучше, чем она! Иной раз усядется перед стереотрубой и сидит недвижно, как заколдованная. Иной раз так ладно вдруг заговорит: «Вот опальный домик, где жил я с бедной нянею моей, уже старушки нет… Вот поэта дом опальный… Вот озеро… Вот холм лесистый, над которым часто я сиживал недвижим и глядел, воспоминая с грустью иные берега, иные волны…»
Иной раз вечером сидим в глухом блиндаже под покровом пяти накатов толстенных бревен, сидим, как дети в школе перед учительницей. Огонек горит в коптилке, устроенной в медной гильзе. Горит, как лампада. А она нам Пушкина читает, письма его к друзьям, братьям, товарищам, писанные в Михайловском. Тогда всем командирам вышло приказание от командующего фронтом во время затишья побольше читать бойцам Пушкина и рассказывать о нем. Благодаря ее чтению я тогда понял тайну поэзии Пушкина и полюбил стихи вообще. Честно сказать, я дотоле не особо увлекался поэзией. Больше прозу читал…
Шли дни. Со дня прибытия нашего в Зимари на нашем участке и у соседей было полное затишье. Немцы нас мало трогали, а мы их. Получалось действительно так, будто на экскурсию приехали. Потом пришел строгий приказ: без разрешения огня по Михайловскому не открывать под страхом сурового наказания.
Однажды старшина пришел из штаба и принес для всех бойцов памятки с портретом Пушкина и призывом: «Освободим родное пушкинское Михайловское к 145-й годовщине со дня рождения поэта. Вернем Родине нашу национальную святыню. Смерть немецким оккупантам!»
В листовке рассказывалось, как гитлеровцы надругались над пушкинским памятником, осквернили могилу поэта, разорили музеи, разворовали пушкинские реликвии.
Каждый боец хранил свою памятку как материнское благословение…
И вот однажды глядит наша ласточка-командирша на свое Михайловское и говорит: «У меня такое впечатление, будто оно делается все ближе и ближе к нам… — Вдруг как закричит: — Смотрите, смотрите, что эти негодяи стали делать! Они домик няни разбирают, и колонны у дома Пушкина свалили, и стены его рубят!» И действительно домик няни скоро исчез, а в фасаде дома Пушкина появилась широкая сквозная прорезь, в которой возились фрицы. Потом мы все увидели, как фашисты стали делать маскировку из зеленых елочек. А в один прекрасный день в центре усадьбы Михайловского повалил густой дым. Фашисты что-то сжигали…
Загрустила наша Анна Петровна, говорит, пока мы тут стоим, фашисты все Михайловское с лица земли сотрут!..
Как-то вечером лезу я в блиндаж, спрашиваю у Анны Петровны, не нужно ли ей чего. А она мне: «Выйдем, — говорит, — на воздух, больно уж тяжко в землянке. Ведь на улице уже весной пахнет. Говорят, что кто-то уже жаворонка слыхал». Мы вылезли наружу. Кругом стояла тишина, какая только весной бывает.
«Знаешь, Василий Михайлович, что, — чует мое сердце! скоро нашей обороне конец. Пойдем вперед. Весна ведь. Моя бы воля — никуда бы я отсюда не тронулась. Навек привязалась. Ведь такого красивого места на всей земле не сыщешь. На тысячу верст одно — Россия, Пушкин. Ты знаешь, Михайлович, только тебе говорю, ежели что — похороните меня вон на том пригорке, где, видишь, целый хоровод маленьких курганов. Красивее этого места я не видела».
«Да что вы, товарищ Нестерова, — ответил я ей, стараясь говорить как можно строже. Я всегда начинаю строго разговаривать, когда чувствую, что у собеседника что-то не того, когда мое сердце чует откуда-то подлетающее лихо. — Радоваться нужно весне-то, — говорю ей, — а вы о смерти. Пусть, — говорю, — смерть о нас думает, а не мы о ней. Наше дело о жизни думать». На это она ничего не ответила, а только повторила: «Не забудь, не забудь!»
А как я мог забыть?
Любила моя Петровна повторять: «Настоящий человек может потерять все, но даже перед смертью, с последней вспышкой памяти, он не может не повторить пушкинскую „молитву“:
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды…»
Чуяло ее сердце приближение смертного часа. И этот час настал. Ее убил шальной снаряд, упавший в землянку…
Хоронили мы ее ночью, там, где она завещала…
Недавно я узнал, что ее прах перенесли на братское кладбище, которое находится неподалеку отсюда, в деревне Вече, там лежат многие из тех, кто отдал жизнь за освобождение от гитлеровцев Святых Пушкинских Гор…
А я вот все хожу, смотрю на пригорок, и мне кажется, что моя Анна Петровна по-прежнему лежит здесь, в древнем славянском кургане. И про себя называю это место «Курганом Анны Петровны». И мне всегда кажется, что между ним и Михайловским домом поэта стоит в небе светлая радуга».
Как гитлеровцы