Шрифт:
Закладка:
— Я, дед, богатые склады охраняю. В самой Москве.
— Вон как, и что охраняешь?
— Да разное, — смутился я. — Разное, дед.
— А всё же, что? Или детские игрушки, или продукты, или лекарства?
— В общем, делов палата.
— Вот как, «палата». Похвально. А от кого же ты охраняешь? Имущество-то? От воров или, может быть, от народа?
— От тех и от других. Теперь, дед, не поймёшь сразу, кто есть кто. Кто народ, а кто жулик. Иной раз кажется — кому служу, тот и есть вор, да ещё какой вор! Только время такое, когда больших воров не судят, а охраняют. Больших воров охрана бережёт, а мелких конвой стережёт.
— Так-так, да оно ведь так уже и бывало. Было чему удивляться: то нэп, то перегибы всякие. Да что там — и после войны не все голодали да нищенствовали. Так вот, значит, снова и у вас то же самое — да ещё и похлеще будет, ну-ну. А вот исписал бумаги, в корзинку-то, ты, знать, по этому поводу что-то и смекаешь, и понять пытаешься. «Писать и чувствовать спешишь»?
Дед был грамотный, великолепный рассказчик, любил задеть за живое. Я смутился, а он продолжал:
— Ты, гляди-ка, писателем стал там, в той Москве-то дальней. Знаю, вроде бы и литературные премии получил, хорошо.
— Это, дед, не премии, это, скорее, гранты, аванс на будущее. От «генеральных» чиновников, от грандов на «презентациях» — гранты, и всё не то. Государству нынешнему не нужна литература. Книги теперь если и пишутся, то только развлечения ради. Сегодня что в книгу или в литературный журнал писать, что в школьную стенгазету.
Дед оценил шутку, засмеялся легко, весело так.
— Гляди-ка, гляди-ка, писателем стал. А дед твой тележного скрипа боялся, щи лаптем, того… Вот она, как жизнь-то повернула. Похвально.
— Кой там «похвально», — огорчился я от «похвал». — Жизнь — муки адовы. Там-то что ещё, в Москве. Москва живёт. «Гудит, как улей, Москва живёт, а нам-то что, нам… который год». А вот тут поживи, в деревне. «Поживи-ка у деревни, похлебай-ка кислых щей, поноси худых лаптей». Как вы тут жили-то, дед?
— Так и жили, как ты теперь, так же мёрзли. Ты вот что, у меня времени мало. Приезжать на охоту с собакой надо было. Да с хорошей. А если книгу писать, то заранее продумать, о чём. Ты помнишь, я рассказывал, тоже не с бухты-барахты. Вся деревня слушать сходилась. Помнишь, о втором явлении-то, как Христос спустился по верёвке прямо с небес и не узнал этого мира. А мир не узнал Его. Инди-виду-ализация, внучек. Она губила и губит, и не только она.
— Больше всего этот Кузьма Лукич меня волнует. С виду прост, вроде дурачка. А временами — философ. Никак не могу распознать его, выписать.
Дед стал серьёзен, задумался:
— Понимаю тебя. И я его не раскусил. А уж на что друзья были — не разлей вода. Он что же, всё чудит, озорует?…
— И чудит, и озорует. Рассказывает, как из колхоза убежал в депо.
— И под тополя не собирается? От, ишь ты, характер. И хитёр. И уберёгся, и даже у вас там уберечься умеет.
— «Под тополя» собирается, домовину себе отгрохал, намедни хвастался.
— Ох, и типы жили у нас в Выселках! Которые — ушли, а этот — вон он, всё воду мутит, поди ж ты. Всё ждёт от него чего-то Господь, не призывает. Так вот, смешками да намёками, без слёз прожил. Ты ему водочки плесни побольше, он тебе многое расскажет, а ты слушай да записывай. И проще пиши, не додумывай, не преувеличивай. Вроде как Иван-дурак, а всё — у него в кармане. Хлеб-то возят в Дубровино?
— Вторую неделю не везут из-за бездорожья. Метёт и метёт, света белого не видно. Сегодня с утра собирались ехать на заготовку с Кузьмой. На своих двоих, с салазками древними, из липы гнутыми, у него в сенцах стоят.
— Ну, помогай Бог. День, похоже, хороший будет, управитесь до вечера.
— Сам-то как, дедушка, в аду или в раю?
— О-о-о, внучек, и не спрашивай. Всех живущих ныне дожидаемся, тогда и ясно будет. Суда Божьего ждём. Тогда и определят, кого куда, как писано: козлищ налево, овец Божиих направо. Все ждут, и я жду.
— Чего-то долго там у вас, чего так долго-то?
— Разбор идёт. Разве скоро разберёшься? Воровали, охальничали, пьянствовали, а говорили «товарищи», «товарищи». Теперь ваши пошли, олигархи да господа. С ними-то проще должно быть, яснее. Того застрелили, этого взорвали, утопили. Кажется, убиенным — сразу паспорт на небо, ан нет. Тут глянешь, чего он, убиенный-то, а понаворочал столько, обобрал-оголодил, сиротами сделал — тысячи. И инда душа займётся. Убежать бы от них куда — так совестно. Плуты, вор на воре. С девками несовершеннолетними, молодыми, за деньги в бане парились. У народа ваучеры обманом поотнимали. Да ещё по десятку-два убийств на каждом. Вот тебе и господа-товарищи. Они, эти ваши, «новые», и путают тут всё, и тут плутуют, пытаются. И все — бывшее начальство партейное. А уж скромны-то на вид, слова лишнего не скажут. Всё «будьте добры» да «пожалуйста». А всё, поздно. Ты вот хоть за меня молишься, а за них и помолиться некому. Ну, прощевай, кличут меня, зовут зачем-то, — он приподнялся так же легко, как и сел, вздохнул: — Эх, господа-господа, господа-демократы. Ноги моют они тут нам, христянам-то.
— Они?
— Они. Моют да пьют воду. Разжалобить хотят. Да поздно. При жизни получили все свои блага, теперь расплата.
— У нас их тут теперь пруд пруди развелось. Ждут их там?
— Жду-ут, голубчиков. Да ты вот что, чтоб не забыть: пойдёшь — во всём слушай Кузьму. Искушения вам будут, но водки с ним не пей по дороге. На тракторе обратно не езди, иди пешь. Санки возьми и иди. На кладбище в обратную сторону не заходите, сразу домой. Да и не до того вам будет. Помни моё: искушения будут…
Лапти
Взволнованный, совершенно проснувшийся, глядел я в потолок, не смея собраться с мыслями от быстрого сна. Собраться с духом, двинуться не хватало ни воли, ни желания. И было радостно-страшно вспоминать жесты, интонацию деда и лёгкую беседу. И я всё бы лежал так-то да лежал, укрытый двумя одеялами и шинелью, как вдруг в дверь забарабанили совсем уж нешуточно, и громкий голос Кузьмы привёл меня в чувство:
— Отпирай, открывай, скорее, скорее, опаздываем!
В открытую дверь Кузьма вошёл боком, нехорошо косясь на меня, ещё не одетого. Принялся