Шрифт:
Закладка:
Можно, таким образом, подумать, что антисемиты полностью победили стыд себя. Настолько, что он не сможет больше вернуться, и антисемитский психоз стал возможен именно благодаря этому окончательному вытеснению, собирающему индивидов в группы ненавистников и уносящему их к жизни в беззаконии бесстыдной глупости. Стойкость антисемитизма можно было бы объяснить его неспособностью отрицать самого себя. Вспоминается высказывание Руссо: «Стыд — спутник невинности, преступление более его не ведает». Кажется, данный случай его подтверждает. Среди многочисленных примеров вспомним хотя бы Ксавье Валла (назначенного в 1941 году правительством Виши генеральным комиссаром по еврейским вопросам): образцовый случай лишенного стыда антисемита, который, когда его дело в конце войны слушалось в Верховном суде, был бесконечно далек даже от минутного сомнения и преподавал присяжным уроки антисемитизма. Вспомним Селина, приветствовавшего первые попытки отрицать геноцид евреев в фашистской Германии. Вспомним даже Бернаноса (написавшего в 1931 году «Великий страх благонамеренных», где он повторял положения, выдвинутые Дрюмоном) — способный повернуться на сто восемьдесят градусов на многих фронтах, он не смог по-настоящему отступить от своих взглядов относительно того, что упорно называл «еврейским вопросом». Дело в том, что среди геологических наслоений различных мономаний антисемитизм, похоже, обладает ни с чем не сравнимыми прочностью и плотностью. Это бетонное тело без трещин. «Я умираю антисемитом», — написал в 1939 году Дриё в своем фальшивом завещании. Таким образом, антисемитизм, как представляется, защищен неким чудесным противоядием от преследующего всех нас исторического стыда.
* * *Вот тем не менее два примера, которые дают повод подозревать о более или менее стыдливом отношении к антисемитскому прошлому, — примеры Бланшо и Чорана.
Бланшо представляет собой удивительный случай перерождения: высказывая в тридцатые годы в крайне правых газетах антисемитские взгляды, после войны он объявлял о своем отвращении к этому прошлому. В какой же момент началось мучительное изучение себя? Что его вызвало? Чем еще, если не памятью об оскорблениях и не ощущением голоса стыда, объяснить сперва годы молчания обо всем, что имело отношение к войне, — эту попытку через «главнейшее одиночество» писателя добиться искупления и забвения, — а затем громкое признание своих прошлых ошибок на потрясающих страницах, повествующих о Холокосте, пока в самом писателе, по свидетельству его биографа Кристофа Бидана, происходило то, что Шестов называл «трансформацией убеждений»? И тогда радикальный взгляд на антисемитизм, который Бланшо называл «фатальной ошибкой», заставил его занять непримиримую, без малейших уступок, позицию по отношению к Хайдеггеру и Селину[80], и он впредь не отступал от правила: «Думай и поступай так, чтобы Освенцим никогда не повторился». В этом отношении Бланшо, возможно, представляет собой личность исключительную.
Выражение «фатальная ошибка» невозможно представить себе выходящим из-под пера Чорана. Означает ли это, что Чоран был лишен стыда? Нет, конечно. Просто он отстаивал право на возрождение, а также на прощение по истечении срока давности. «Меня упрекают за некоторые страницы „Преображения“, книги, написанной тридцать пять лет. назад! Мне было двадцать три года, и я был еще более безумен, чем все. Я полистал вчера эту книгу; мне кажется, что я написал ее в прошлой жизни, во всяком случае, мое нынешнее „я“ не признает себя ее автором. Очевидно, насколько проблема ответственности сложна. Как многому я мог верить в юности!» Что не мешает ему в своих «Тетрадях» выражать «интеллектуальный стыд» — разновидность несколько облагороженного стыда за свое прошлое «я». «Эжен Ионеско, с которым я долго говорил по телефону о „Железной гвардии“ и которому я сказал, что поддался ее соблазну и испытываю своего рода интеллектуальный стыд, совершенно справедливо ответил мне, что я „повелся“, потому что это движение было „чистейшим безумием“». Но подобные выражения раскаяния (ослабленные двумя освобождающими от ответственности оправданиями — безумием и молодостью) встречаются только в личных записках. В некотором смысле Чорану так и не удалось порвать со своим прошлым идеолога фашизма и антисемитизма, поскольку он, в сущности, до самой смерти старался укрыть его под покровом молчания или же нивелировать.
Бесповоротной решительности Бланшо, берущей, по-видимому, начало в концентрированном стыде, его ощущению исторической ответственности перед евреями противостоит абстрактное самоунижение Чорана, построенное вокруг онтологического источника стыда — неловкости от самого факта собственного рождения. Нельзя не связать повторяющиеся утверждения Чорана с этической и особенное эвристической значимостью унижения для проблемы бесконечного возвращения к прошлому, о котором по большому счету ничего не говорится. «Что я есть? Мыслитель унижения (Я должен был сказать: чем я хочу быть, а не что я есть. Но возможно, я действительно таков)». «Достичь нижнего предела, самого края унижения, низвергнуться в него, систематически в него проваливаться с каким-то настойчивым и болезненным упорством! Стать пешкой, шлюхой, потонуть в грязи, а затем лопнуть под тяжестью ужаса стыда и воссоединиться вновь, собирая свои собственные осколки». «Никто не имеет права приближаться к великим проблемам, не дойдя до крайности унижения и стыда».
Чоран и Бланшо, столкнувшись со схожими вопросами, отвечают на них различным образом. Можно понять, почему Чоран перед липом своего политического прошлого, помимо молчания, выбрал высоты мистической жизни — отклонение, делающее любой исторический ужас в некотором смысле относительным: «Что меня привлекает в мистиках, так это не их любовь к Богу, а их ужас от того, что происходит на этом свете, и за этот ужас я им прощаю вздохи о блаженстве, которые они исторгают в таком изобилии». У Бланшо можно заметить отважную склонность к потенциальному самоотречению, позволяющую отбросить оболочку Своего старого «я». Но стоит прибавить, что в этой сфере — так же, как и в других, — политическое чувство эволюционирует, подобно самой Истории. В двух рассмотренных выше случаях стыд, по-видимому, сыграл основную роль. И эта роль оказала тем более сильное воздействие, оттого что не заняла собой всю сцену.
Призраки памяти
(Леви, Антельм, Семпрун, Зеель)
После войны Гео Йош оказался единственным уцелевшим евреем в Ферраре. Постепенно он приходит к следующему заключению: я никого не интересую, но между тем я внушаю