Шрифт:
Закладка:
— Можете спа-кой-на работать здесь, — повторил я голосом директора. — Как, впрочем, и качаться на панцирной сетке — это ваше право.
Покачавшись на кровати, я встал. Ответил собеседнику прохладно:
— Я всегда спокоен, Аскольд. — Величавый отпускающий жест. — Сегодня, Аскольд, вы мне больше не нужны.
* * *
Вернувшись вечером домой, я объявил, что переселяюсь на служебную площадь. Сказал это после ужина, поскольку проблемные заявления лучше делать после еды. Так они лучше воспринимаются. Мать уже убирала со стола посуду, отец направлялся на балкон курить, сестра Маргарита несла из своей комнаты тарелку с несъеденным пловом. Маргарита, трудный подросток, всегда ест в своей комнате. Точнее — не ест, потому что худеет.
Фраза моя прозвучала буднично, как-то даже очень спокойно, отчего впечатление только усилилось. Отец прикрыл балконную дверь, мать поставила посуду на стол, а Маргарита застыла на пороге кухни со своим пловом. Собственно, я не планировал всерьез уходить — хотел только сказать об этом. Но, сказав, подумал, что, может быть, и в самом деле уйду.
— Тебе что, с нами плохо? — спросила мать.
— Хорошо… Не хочется тратить времени на дорогу.
— Всё естественно, — сказал отец. — Парень стремится к независимости.
Ему хотелось курить, и он щелкал зажигалкой.
— Я тоже стремлюсь к независимости, — сообщила Маргарита.
— Мне двадцать девять, тебе — пятнадцать, — напомнил я сестре. — Всё, что ты можешь делать, это ужинать в своей комнате.
Маргарита замахнулась на меня тарелкой, и плов с нее плавно съехал на пол. Мать показала Маргарите на стоящий в углу веник, но та не шелохнулась.
— Птенцы покидают гнездо, — от долгого щелканья сигарета отца зажглась сама собой. — Процесс грустный, но неизбежный.
Он выпустил дым в полуприкрытую дверь балкона.
— Побереги мудрость, — сказала мать. — Лучше подумай о том, что происходит с детьми.
— Всё нормально, мам, — успокоила ее Маргарита. — Он нашел себе архивистку.
Внимательный взгляд матери.
— Правда?
— Оренбургский пуховый платок. — Маргарита зябко повела плечами. — Колечко с камеей.
— Это лучшее, что может быть, — отец сделал еще одну затяжку.
Я кивнул. С этим нельзя было не согласиться.
* * *
Я все-таки переехал к Исидору. Спросил для порядка разрешения у директора, взял постельное белье, кое-что из необходимого — и переехал. Директор расценил это как тягу к полному погружению в материал. Крайнюю, что ли, степень исследовательского интереса: человек ночует на работе. Такое объяснение мне не приходило в голову, но возражать я не стал. В конце концов, в этой мысли ничего плохого не было. Теперь у меня были все условия для занятий наследием Чагина, и в первую очередь — его Дневником.
Прежде чем вести ежедневные записи, Исидор дает краткий очерк детства. Вспоминает, какой невкусной была еда в детском саду. Манная каша, вся в комках, успевала остыть, еще не добравшись до стола. Пшенная каша, наводя на мысли о песке, хрустела на зубах. Окаменевшие бруски свеклы в борще. Слипшиеся, словно покрытые слизью макароны. Желеобразный кисель с застывшей пленкой наверху. Упреждая возможные протесты, воспитательницы говорили, что в голодные годы у людей не было и такого. Этим людям Исидор тайно завидовал.
Требовалось всё доедать до конца. Выходя из-за стола, каждый должен был показать пустую тарелку. Тарелки — тяжелые, щербатые, без рисунков. Показывал свою тарелку и Исидор, а потом, зайдя в туалет, выплевывал то, что не смог съесть и держал за щеками. В туалете пахло хлоркой. Любопытно: Исидор пишет, что, включи они в столовой какую-нибудь музыку, он смог бы даже это доесть до конца. С музыкой еда хоть частично получала бы приемлемый вкус, потому что хорошая музыка — вкусна.
Исидору купили шаровары. Даже в то далекое время, когда одежде большого значения не придавали, было видно, что они недопустимо широки. Бабушка вывернула их наизнанку и, собрав лишнее, прострочила изделие на «Зингере». Она не хотела тратить черные нитки, которые и так недопустимо быстро расходовались. Использовать благоразумно решила оранжевую нитку, поскольку изнаночной стороны всё равно ведь никто не видит.
В детском саду у Исидора спросили, что означают сборки сзади на его шароварах. Сборки же означали единственно то, что шаровары надеты наизнанку: бабушка забыла вывернуть их обратно. Дети смеялись над необычным фасоном шаровар, особенно над оранжевой ниткой, а Исидор стоял, прислонившись к печи спиной, чтобы злосчастные сборки не были видны. Но их уже все успели увидеть, и оттого, что Исидор их скрывал, детям было только смешнее. Он чувствовал шершавость кафеля и жар печи, но в еще больший жар его бросал стыд перед детьми. «Дети — злы», — записывает в конце рассказа Исидор.
Поездка с матерью в Москву. День, проведенный в парке Горького. При входе в парк мать купила ему эскимо, обертку от которого он сохранил. Затем они катались на карусели. Исидор описывает катающихся. Его воображение почему-то поражает то, как свободный полет сочетается в карусели с полной зависимостью от цепи. Мне показалось это хорошим символом: полет и цепь. Никаких таких сопоставлений Исидор не делает.
Катались на колесе обозрения, смотрели на Москву. Заходили в комнату смеха. Смеялись. Качались на качелях-лодочках. На настоящих лодках плавали по пруду. В скобках указывается стоимость всех билетов. Не думаю, что Исидор был меркантилен: его интересовала цена радости.
Елка в иркутском Доме пионеров. Дед Мороз предложил Исидору прочитать стихотворение, но мальчик его почему-то не прочитал. Тогда вместо него вышла девочка со стихотворением «Ленин и печник». Она прочла его без запинки и с выражением. В заключительной фразе («Да у Ленина за чаем засиделся, — говорит…») перешла на крик и разрыдалась.
Когда Дед Мороз спросил, почему она плачет, девочка ответила, что просто ей жалко Ленина. Доброго и беззащитного — жалко. Который то и дело всех прощал, включая неблагодарного печника. Дед Мороз сочувственно кивнул: Ленин запросто ведь мог сдать печника в ЧК (недаром эти слова рифмуются) или в частном порядке сжечь его в той же, допустим, печке… Рука деда в меховой рукавице описала эллипс и, нырнув в мешок с подарками, преподнесла девочке елочный шар с нарисованным на нем зайцем.
— Это от Ленина? — спросила девочка.
— Да. В каком-то смысле, — ответил, подумав, Дед Мороз. — Тут радоваться надо, а не плакать.
— Я плачу оттого, что Ленин умер, — она вытерла слезы. — Или он не умер?
Дед Мороз погладил девочку по голове.
— Умер, конечно, но как бы не совсем. Способен, как видишь, делать разные мелкие подарки.
Исидор тоже заплакал: он вспомнил печь в детском саду. Он плакал всякий раз, когда ее вспоминал. А еще ему