Шрифт:
Закладка:
После нашей беседы он повел меня в свою комнату. В ней стоял огромный, блестящий, красивый Рояль. При входе в комнату слева стояла кровать. На Рояль был вид с боку, он стоял возле окна, а напротив его был рабочий стол Федора. На столе валялись ручка, карандаш, ластик и горы исписанных нотами листов. По бокам у стола стояли тумбочки. На одной из них, например, было написано на каждом ящичке сверху вниз: «Шопен», «Бетховен», «Моцарт». Хоть у него и были такие удобные ящички, но ноты валялись повсюду: на кровати, на полу, на подоконнике. Это была единственная захламленная в его квартире комната. Один только Рояль был чрезвычайно чист.
Федор убрал ноты стула, кинул их на кровать и усадил меня на этот стул. На Рояле лежали ноты и я успел прочесть название произведения. Это была первая баллада Шопена. Именно с этого момента я понял, что Федор очень талантлив еще и в музыке. Он собрал ноты с Рояля и бросил их опять-таки на кровать, также уселся, сделал глубокий вдох, посмотрел в окно и, немного погодя, принялся играть.
Как волшебно он играл! Звук был так прекрасен, так благозвучен, что казалось, что это Рояль поет, а не он нажимает на клавиши. Что меня еще поразило, так это то, как он играет «аккомпанемент» к основной мелодии. Обычно пианисты играют его плохо слышно и не столь значимо, но не он. Все звуки в его игре были слышны, не один звук не казался лишним. Иногда звуки «аккомпанемента» он выводил на первый план, и это звучало чрезвычайно красиво, необыкновенно живо. Его музыка текла как горная речка: живо и бурно. Видно было, что он любит свой инструмент и играет на нем в удовольствие, а ведь это главное.
Первая первая мелодия, которую он сыграл, была как противостояние добра и зла, низких звуков и высоких. По началу высокие звуки звучат весело и задорно. Но с каждым столкновением становятся все «грустнее» и тусклее. Звуки же низкие с каждым разом усиливаются, становятся все громче, ярче, «злее». В конечно же итоге совсем тусклые «добрые» звуки превращаются совсем уже в грустные, а потом и вовсе злые их уничтожают. Я сразу же понял, что это сочинил он, для это даже слов никаких не нужно было. Его игра, его стиль, его музыка меня сильно тронули, что к концу я постил слезу. У него было их много, он плакал, но быстро вытер глаза, пробормотав про себя: «В первый раз такое. Еще недолго».
– Ну как тебе? – спросил он.
– Это просто превосходно! – сказал я и рассказал все выше сказанное. Он улыбнулся, но на этот раз не с той наивной веселостью, не с тем счастьем, как-будто он что-то припоминал неприятное. «Она тоже так говорила – еле слышно сказал он. Но тотчас это улыбка стала прежней: невинной; он поблагодарил меня.
– А почему ты начал играть на фортепиано? – спросил я.
– Из-за нее, – сказал он с какой-то невообразимой досадой.
– А с этого ну-ка поподробней! – сказал я с жаром.
– Извини меня, Гриша, но даже тебе, моему лучшему и единственному другу, моему самому близкому человеку, я не могу рассказать этого. Я не хочу вспоминать тех дней. Они оставили слишком глубокий след в моем сердце,слишком. Я хочу это все забыть, выкинуть из головы. Так что, нет. Извини.
Я тотчас же все понял, все, что нужно. Я очень опечалился и сказал:
– Это ты прости меня. Я напомнил тебе о прошлом из-за любопытства. Очень жалею и виню себя, что сказал это.
– Это, конечно, не очень приятно, – начал он, – но ничего страшного, я вовсе не сержусь. Помнишь ты спрашивал о моей мечте? Ну так вот, я тебе ее поведаю сейчас (я давно хотел, но не было возможности). Ты знаешь, что я мечтаю о любви о любви, о счастье, но это мечта главная из всех, это мечта – цель всей моей жизни. Я ведь прекрасно понял, что ты подумал, что мелодию, которую я сейчас играл, сочинил я. И ты будешь абсолютно правым. И моя мечта: познакомить с этой музыкой других людей, чтобы они услышали как она красива, прекрасна и все то, что ты о ней с жаром высказал; я хочу вдохновлять людей своей музыкой, чтобы они хотели непременно также играть, чтобы они полюбили ее и хотели бы постоянно слушать. Я хочу быть известным. Я хочу, чтобы меня знали все, даже не музыканты. Ведь моя мечта же осуществимая? Ведь я смогу ее достичь со своим талантом? Значимый конкурс, который в полной мере разгласит обо мне, будет через полгода. Мне хватит времени? А, Гриша? Ведь я же доживу до этого момента?
Он не доживет. Я сразу же это понял. И он прекрасно это понимал, понимал, но все равно спросил. Его вид говорил сам за себя: все лицо его было вялое, жилистое и с какими-то малиновыми пятнами. С нашей последней встречи он очень сильно исхудал, а во время ужина к еде даже не притронулся. Он почти перестал выходить из дома из-за своего плохого самочувствия. Мне было так грустно, так досадно, что я хотел заплакать, но я пообещал себе: во что бы то не стало, этого не делать и, быть может, первый раз в своей жизни солгал:
– Конечно доживешь, я уверен. Даже, наверно, переживешь.
– Я очень рад, что ты так думаешь, – сказал он, ядовито улыбнувшись. Он понимал свое положение гораздо лучше меня (в чем я уверен), понимал, что ему жить еще не более месяца, но он не хотел смотреть правде в лицо, он до последнего ее отвергал, до последнего питал в себе надежды, до последнего не сдавался. И как же он силен после этого, чрезвычайно силен! И кто же сможет так, как он, стараться до последнего, понимая, что все напрасно, что все не имеет смысла и что никто кроме меня не услышит его игры. Вот она – настоящая личность, вот человек, к которому надо стремиться, которого надо уважать. Я счастлив, что когда-то познакомился с ним. Я счастлив, что он был моим лучшим другом.
– Ладно, сейчас уже очень поздно, и я очень устал, – произнес он, – давай прощаться что-ли.
Он вытянул руки, как бы желая меня обнять. Я в ту же секунду к нему бросился, и мы необыкновенно крепко обнялись, крепче даже, чем взрослый сын обнимает поседевшего отца. Мы оба хотели плакать, но оба дали себе клятву этого не делать.