Шрифт:
Закладка:
Он стал ревновать ее к Мери Пикфорд, к руководителю женской группы лейтенанту-татарину Николаю Фатуймасу, к ее успехам на манеже. Однажды ночью я проснулась от их голосов. Они ссорились. Отчим упрекал:
— Тебе уже ничего не надо. Тебе бы только вечера дождаться. Я все знаю, что тебя туда тянет.
Мать возмущалась:
— Я что, туда просилась? Кто меня туда вытолкал? Я что, виновата, что у меня лучше, чем у всех, получается?
— Кто это сказал, что лучше? Фатуймас сказал?
— Все говорят.
— Знаю, чем ты им всем нравишься. Предупреждаю наперед, если что, первая пуля тебе, вторая — мне.
Пистолет у него лежал в нижнем ящике письменного стола. Когда он его чистил, я сидела напротив и безмолвно глядела, как он раскладывал на столе, покрытом газетой, его части, смазывал, чистил маленьким шомполом дуло, вытряхивал из магазина тяжеленькие, мутно-золотого цвета патрончики. Пистолет был нестрашный. Я не верила, что из него можно кого-нибудь убить. То, что отчим обещал первую пулю матери, вторую себе, были просто слова. Я уже знала, что когда люди ссорятся, они говорят самые жуткие слова, но это совсем не значит, что надо верить им. Пройдет ссора — и будто не было этих слов.
Отчиму было в тот год двадцать восемь, матери — двадцать пять. Они были взрослыми не только в моих детских глазах. И сегодня, вспоминая, я вижу их серьезную почтительность ко всему, что составляло тогдашнюю жизнь. Отчим приносил получку, клал стопку пятирублевок на стол, садился на диван и раскрывал газету. Мать не спеша пересчитывала деньги, прятала их в комоде под бельем. Никогда у них не было разговоров о деньгах, никогда не было такого, чтобы денег не хватало до получки или мечталось их иметь побольше. И к деньгам, и к людям, и к сообщениям радио они были настроены по-взрослому, ответственно и серьезно. Я помню, как плакала мать, как, прикуривая папиросу от папиросы, вышагивал по комнате отчим. В тот день погибли два им лично незнакомых человека — Серов и Полина Осипенко.
Только однажды отчим поступил как мальчик. Маленький Вася из многодетной рабочей семьи, городской воробушек, чьи понятия об игрушках и сладостях складывались у ярких витрин магазинов.
— Будем делать елку, — сказала мать, — все устраивают, и нам надо. Детей позовем. Двух девочек и двух мальчиков.
Всякое дело, за которое она принималась, мать любила представлять в законченном виде. Так и тут: елка от пола до потолка, висят на ней конфеты, мандарины, игрушки, на столе пирог с вареньем, в гостях — две девочки и два мальчика.
Мы сидели за столом и клеили игрушки для елки. Отчим поставил перед собой раскрытую книгу, отгородился от нас и что-то рисовал, стриг, клеил. Мать вытягивала шею, стараясь подсмотреть; он сердился:
— Я же вам не мешаю!
Когда он закончил, мы ахнули: в синей юбочке на одной ноге явилась на свет румяная балерина.
Потом он намастерил кучу зайцев и другого лесного зверья, мы с матерью бросили свою работу и только смотрели, как у него это все ловко выходило.
Мать собрала игрушки в коробку, пересчитала конфеты и мандарины и спрятала в шкаф. За день до Нового года, когда посреди комнаты, упираясь в потолок, стояла красавица елка, она позвала меня в другую комнату:
— Признайся, и ничего тебе не будет. Все прощу, если скажешь правду.
Лицо у нее было скорбное, голос тихий. Я не знала, в чем надо признаваться, и сказала ей об этом.
— Гадость, — брезгливо фыркнула мать, — у нас такого и в роду не было. Признавайся, или я выкину эту елку и порублю на куски.
Мать кричала, больно, с выкрутом ущипнула меня за плечо и сама первая заплакала. Произошло что-то страшное, но прежде, чем я поняла что, она вымотала и меня, и себя. Из шкафа пропали пять конфет «Мишка косолапый», две — «Мишка на Севере» и один — «Василек», не досчиталась она и трех мандаринов.
Вечером, когда появился отчим, она продолжила пытку:
— Если не признаешься, у тебя к утру рог на лбу вырастет.
Совесть моя была чиста:
— Не вырастет. Я не брала.
— Поговори с ней, — приказала мать отчиму, — я на ней сегодня все свои жилы порвала. Может, ты ее проймешь.
Отчим мельком взглянул на меня, сказал матери:
— Да что ты, ей-богу, пристала к человеку? Конфет тебе мало? Так завтра еще купим.
— Не могли же они святым духом сгинуть, — не унималась мать, — я их, что ли, поела или ты? Если не она, так кто же? Если б чужой, так он бы все взял. Он бы и деньги, чужой, взял. На те деньги в пять раз больше конфет мог бы купить.
Я знала свою мать: если она что посчитала, то это для того, чтобы когда-нибудь пересчитать.
Отчим этого не знал.
— Не жалко мне тех конфет, — продолжала мучить себя и нас мать, — но что из нее вырастет, если она сейчас, как уголовница, вину не признает…
— Я взяла! — Слова вырвались у меня вместе с рыданиями.
Мать обессиленно опустилась на стул и подняла глаза на отчима. Наверное, она ждала от него какого-нибудь воспитательного слова. Но он ничего не сказал. Надел шинель и вышел, буркнув на ходу: «Посты пойду проверю» — и хлопнул дверью.
* * *
Весна сорокового года выдалась ранняя. Двадцатого марта мы уже бегали без пальто. Я заканчивала четвертый класс. Моя подруга Женя Никитина училась в пятом и переживала в ту пору первую любовь к Вовке Молчанову, лучшему коннику из «Детского выезда». Вовка всем нравился. Его конь Вихрь на смотре танцевал вальс и «Яблочко», Вовка сидел на нем в желтом шелковом костюме с черными пуговицами, на голове круглая коричневая шапочка с таким же круглым козырьком. Когда номер заканчивался, Вовка прутиком постукивал Вихря по шее, и тот сразу подгибал передние ноги, опускал голову — кланялся. Сам командир полка наградил Вовку именными карманными часами, которые тот носил в портфеле, и кому разрешалось слушать их тиканье, очень гордился и считал себя Вовкиным другом. На самом же деле Вовка со сверстниками не дружил, а водился с двумя воспитанниками полка Витькой Шияном и Павлом Шмелевым. Тем было лет по пятнадцать, они оба учились в пятом классе, и оба, как в полку, так и в школе, были на особом положении: в полку — малолетками, в классе — переростками.
Женя Никитина говорила, что Витька и Павел плохо влияют на Вовку, что Вовкины родители