Шрифт:
Закладка:
– У мамки твоей венера, – пробормотал я, а ведь даже не знал, поймет Мэрвин мою шутку или нет. Заснул я быстро, хотя слова Мэрвина и казались мне непривычно громкими: что-то директное, что-то ретроградное.
Проснулся я от жгучей боли в виске.
– Ой, прости! Я забыл тебе обработать.
Мэрвин прижимал ватку к моему виску.
– Ты, сука, больной!
– Сам ты, сука, больной.
Мэрвин отправил окровавленную ватку в рот, пожевал ее, выплюнул, на секунду закрыл глаза.
– Ну и нам с тобой пора. Мама сказала, что Джастин-я-не-убиваю-на-первом-свидании уже в пути.
Как гробик на колесиках. Я встал, отряхнулся, словно лежал на земле. Все было такое смутное, тоскливое, беспросветно-темное, не дай бог такое чувствовать еще хоть раз, ни один отходняк, ни одно похмелье, ничто не сравнится.
– Ты тоже уходишь?
– Ага.
– А ты где будешь ночевать?
Мэрвин мне подмигнул.
– Увидишь.
– Я с тобой пойду.
– Ну да, я на то и намекал. Потому и увидишь. Поедем с тобой в Санта-Монику. Там хорошо.
– К друзьям твоим?
– Ну да.
Он снова поднял ватку, потянулся ко мне.
– Ну уж нет, убери свои слюни, урод!
А через пятнадцать минут Ванда выставила нас за дверь, дала нам бутерброды с арахисовым маслом и джемом, велела не шалить, и все такое. Ну, выкинула, короче, на улицу, меня-то ладно, я ей вообще кто? А собственного сына – тоже выставила.
– Завтра приду, – сказал Мэрвин. – Посплю хоть.
– А ты когда спишь после крови, ты сны видишь?
– Такие сны вижу, в том-то и суть. Я тебе как-нибудь потом расскажу про такие сны.
Двигаться мне стало намного легче. Теперь совсем стемнело, и я шел между огнями, это было все, что я знал. Мэрвин ссал мне в уши по поводу кроличьих лапок, типа почему это может реально работать.
– Короче, тут суть в чем? Животное маленькое, его душа, она такая слабая, но на тех весах, где все рассчитывается, и одной пушинки может хватить. Хочешь сахарной ваты? А я хочу!
Меня от одной мысли тошнило. Я был неразговорчивый, хмурый и все пытался вспомнить, Санта-Моника это район или город. Мэрвин сказал:
– Слушай, а ты его любишь?
– Не люблю я его.
– Ну он же отец твой. Вот без него бы тебя не было. Как он тебя бить-то может?
– Ой, как же рука поднялась, как сердце не дрогнуло, жалеет теперь, небось, кровиночку, плачет горько-горько.
– Да не юродствуй.
– Не ерничай.
– И не юродствуй тоже.
Мы все плыли по морю огней, в жарком, обволакивающем вечере, и Лос-Анджелес, курортный мегаполис, ну как еще сказать, душил меня со всех сторон.
– Меня вот мама никогда не била.
– Ты крутой.
– А чем он тебя?
– Да хуй знает.
– А искать тебя будет?
– Это я уже не знаю, чего ему в голову взбредет.
А чего меня искать? Так мы накрепко с ним связаны. Сам найдусь. Я уже тогда это знал, только убеждал себя зачем-то, что новую жизнь начну. А где? Ну, я не заморачивался. Все шло как по маслу, никуда не спеша, словно просто проходя мимо одной из остановок, мы сели в автобус, просторный, больше похожий на туристический, с мягкими, обтянутыми тканью, а не кожзамом сиденьями. И вправду, Мэрвину везло, все ему просто давалось.
В безжалостном, ярком свете, в салоне автобуса, лицо его было совсем дерганым, взвинченным, глаза горели, и он все время их тер. Странные мы были ребята, такие ненормальные. Устроились позади, в полумраке, где толстая негритянка вязала какую-то шерстяную фигню.
– У ней глаза красивые, – сказал я.
– Да у них у всех такие. Блестят еще, шарики прям для бильярда.
Мы любили обсуждать всех вокруг на дурной смеси из польского, украинского и русского, чувствовать, как между нами и всеми остальными возводится такая специальная стена. Поплыли огни, мы тронулись.
Я, блин, тронулся, сумасшедший вышел день.
Через весь салон автобуса были протянуты ярко-желтые шнурки, пассажиры дергали за них, и автобус останавливался.
– Я б на таком повесился, – сказал я.
– Да я б уже на любом повесился.
– Потому что мы мрачные славяне.
– Это точно. Слушай, там такой пляж. Только купаться сейчас пока никак – вода плохо нагревается. Но есть долбанутые. Всегда находятся.
– Я в океане еще не купался. Ты б про друзей рассказал. Где они живут?
Мэрвин помолчал, потом выдал:
– Ну, они классные.
– Тупой ты местами.
– Тупой и еще тупее.
Мы ели сэндвичи с джемом и арахисовым маслом, следили за пробегавшим за окном Лос-Анджелесом. Люди входили и выходили, усталые, занятые самими собой. Мне захотелось затянуть какую-нибудь песню, ну настроение такое было. Думал еще, совсем башкой ударился.
А лампы наверху, от которых шел тот безжалостный свет, про них я мечтал, чтобы хоть одна перегорела. Мэрвин слушал музыку, читал смс-ки, а я снова стал спать, еще на границе между реальностью и сном, когда запахло курочкой из KFC, дешевыми духами и намного сильнее, чем прежде, морем, я осознал, что нахожусь посреди какого-то прекрасного приключения.
Я уезжал неизвестно куда и знал только, что увижу океан, в котором еще нельзя купаться. И стал я таким радостным, таким легким. Ну вот, теперь свободен, и такая ночь у тебя впереди, вот такая – здоровенная, темная, морская. У меня было радостное предчувствие, как прежде, Матенькина воля была, чтобы мы странствовали и всюду себя распространяли, и я ее исполнял.
Я был молодым и даже маленьким, и теперь у меня были достаточно теплые ночи, чтобы гулять до утра. Я не был один. И я не боялся.
А приснилась мне мамка, ну разумеется, и моя кровавая голова. Мамка меня утешала и пела мне по-украински, а потом оказалось, что это я сам себя укачивал. Затем снились мне они с папашкой. Я когда маленький был, проснулся ночью, ссать хотелось и холодно было, а они стоят в коридоре и целуются. Он ладони прижимал к ее лицу, как к огню, называл ее тихонько котенком и солнышком, в губы целовал. Никогда я его таким не видел, сумасшедший он был совсем, а мамка тихонько смеялась, они в постель, наверное, хотели.
Такими мне и приснились.
Очнулся от толчка.
– Боря, быстрее!
Мы выскочили из автобуса, голову еще покружило, да и успокоилось все. Стояли на остановке, вся она была в окурках, а вокруг – три пальмы. Покурили, потупили. Мимо нас прошла растрепанная тетенька, у которой все руки