Шрифт:
Закладка:
Не обращая внимания ни на меня, ни на Костю, женщина эта подошла к генералу, который совсем притих и съежился.
— Кончится ли это, Николай Алесандрыч, — сказала она, обращаясь к мужу с самою дерзкою миною. — Третий день шатаетесь вы навстречу да беспорядки делаете! И опять в одном сюртуке! Кого удивлять собрались? А все вы, матушка.
Вера Николаевна закусила губу, быстро подошла к мачехе, поправила ей мантилью и что-то шепнула на ухо. Весь гнев хозяйки будто исчезнул, она слегка кивнула падчерице, поклонилась мне, поздоровалась с Костею и поцеловала его.
Светлые глаза Кости впились в глаза мачехи и не опускались даже в то время, когда она его целовала. Пытливость, заботливость, недоумение светилось в его открытом взгляде: неопытный ребенок смутно сознавал, что мачеха много значит в их семействе, что узнать женщину эту необходимо, прежде чем допрашивать Вериньку.
После первых расспросов Костя отвел глаза от мачехи, посмотрел на отца, на сестру и о чем-то задумался.
Но я был опытнее Кости, я знал семейную жизнь, видел много дурных женщин на своем веку. Много разгадывал я по черным, неприятно блестящим глазам мачехи, по ее перерывистому, сосредоточенному голосу, по раздражительному румянцу, не сходившему с ее желтого лица.
— Итак, — спросила меня Марья Ивановна, продолжая начатой разговор, — вы бросили и Петербург, и столичную жизнь, и роскошь?
Я отвечал, что блеск и роскошь не дались на мою долю, а потому и Петербург оставил я без сожаления.
Дом был невдалеке, а потому мы всею компаниею ускорили шаг. Я вел Марью Ивановну и, желая наблюдать за этою женщиною, толковал ей про театры и «салоны», в которых нос мой никогда не показывался. Генерал заговорился с садовником и отстал от нас, Костя и Веринька шли сзади и спорили. До чуткого моего уха доносились такие выражения:
— Да это чучело! — говорил Костя. — «Пустое, я люблю ее без памяти». — Она вас мучит! — «Это ты с чего взял». — Я ее расспрошу сам. — «Этим ты меня обидишь». — Да расскажи ты мне. — «Ну, полно, экой капризный мальчишка!».
Я удвоивал шаг и заговаривал генеральшу. Она толковала про разврат и неповиновение крестьян, про непростительную слабость старика Надежина. Веринька, переговариваясь с Костею, с напряжением вслушивалась в наши речи.
Положение бедной девушки казалось мне сходным с положением самолюбивого бедняка, к которому напросился в гости богатый и прихотливый приятель. Напрасно голяк потчует его лучшими сигарами, напрасно удвоивает он свою заботливость, лжет напропалую, — не скрыть ему нищеты и замешательства, не украсить ему жалкой своей квартиры, не отуманить зорких глаз посетителя.
Ясно, что в семействе генерала дела шли не ладно, видно было, что на долю Веры Николаевны приходилось много горя; но дальнейшие подробности узнать было трудно, особенно для Кости. Веринька распоряжалась всем домом, мачеха, по-видимому, умела только бредить о столице и об аристократии; но мало этого: чуть готовился какой-нибудь спор, чуть генеральша собиралась побранить бедного своего мужа, чуть Костя начинал до чего-нибудь допытываться, тотчас являлась на сцену Вера Николаевна. Появление ее походило на явление ангела хранителя: все умолкало, все начинало улыбаться и приходило в спокойное состояние.
Я со страстью любовался на молодую девушку, и точно, я мог понимать ее скорее, чем всякой другой. Я понял даже необходимое значение одного обстоятельства, которое произвело на Костю неприятное впечатление. Весь дом генерала поставлен был на роскошную ногу, не согласную с состоянием хозяина. Мебель была великолепная, сад отделан изящно, вся прислуга ходила во фраках и белых перчатках, благочиние царствовало такое, что сама Марья Ивановна, войдя в дом, присмирела и говорила мало, боясь сочинить диспарат[107] в такой щегольской обстановке. Роскошь эта была уздою на мачеху.
Обед и вечер прошли тихо и весело. Генеральша явно благоволила к своему пасынку, который точно олицетворял хорошенького мальчика, mignon[108], до которых сорокалетние женщины страшные охотницы. Костя будто забыл свое предубеждение к мачехе, шутил с нею, поддразнивал ее, вскакивал из-за стола, затрогивал Вериньку, садился к отцу на колени, дергал его за усы, пил с ним вино, созвал всю прислугу, перецеловался со всеми, отыскал свою кормилицу и привел весь дом в совершенный восторг. Веринька не могла насмотреться на брата, мачеха дала полный отдых своему мужу, — один старик с маленьким недоумением глядел на Костю и будто дивился его бесцеремонным эмилевским выходкам.
Когда наступила ночь, нас проводили в маленький флигель, которого окна, все освещенные месяцем, чуть выглядывали из-за строя колоссальных георгин. Пол, двери и подоконники нашей комнаты выструганы были из простого дерева и удивляли своею кокетливою чистотой. Букеты георгин и астр стояли на окнах, зажженный камин трещал и весело блестел на всю комнату.
Я сел у огня и тяжело задумался. Семейство моего товарища напомнило мне много грустных минут из собственной моей жизни. Скоро воспоминания эти потускли, образ Вериньки возник передо мною во всей своей причудливой, обаятельной прелести. Эта девушка на первый день нашего знакомства зародила во мне какое-то безотчетное враждебное к себе чувство, и чувство это, хотя не усилило моей любви, но придало ей странный, неестественный мрачный характер.
В это время Костя сел на ручку моих кресел, по старой привычке прислонился лицом к моей груди и обнял меня с судорожною горячностью.
Я приподнял его голову и посмотрел ему в лицо. Он плакал горькими слезами и не мог выговорить ни одного слова.
— Костя, дитя, что с тобою? — спрашивал я, испугавшись этого неожиданного пароксизма.
— Алексей, — с усилием сказал он, — ты видел сестру... Бога ради, что с нею? Правду я тебе говорил?
Я старался утешить его.
— Что это ты забрал себе в голову? — сказал я спокойно. — Она скучает немножко: кто же не скучает в деревне?
— Нет, нет, — твердил Костя, — она могла б и не жить в деревне. За нее сватался барон Реццель, полковник, богач, красавец. Она наотрез прогнала его. Алексей, она больна, она умрет скоро.
Горесть его принимала какой-то истерический характер. Я принес воды, помог Косте оправиться, разогнал мысль о болезни сестры; я знал, что она не телом была больна.
— Да что же с ней? — опять допрашивал меня