Шрифт:
Закладка:
— Что ты собираешься делать, когда приедем?
Он не вдруг ответил:
— Конечно, признаюсь вашим во всем. Пусть, как у вас говорят, в штрафную.
— А ты уверен, что в штрафную?
— Что ты хочешь этим сказать?
— Вот ты разговор свой с капитаном Хазиным пересказал, я и начал тебе верить, решил, что ты во всем правду говоришь. Потому что Хазин — он в самом деле такой и есть. А если, — говорю, — попадутся люди еще твердолобее Хазина? Разве таких нет? Они тебя ни в какую ни в штрафную, они тебя под «вышку», не вставая со стула. «Шпион? — Шпион!»
— Я не понимаю…
— Понимать нечего. Мы с Николаем Авдеенко по одной статье отсиживали. Еще один мой дружок, — вздохнул я, — Николаев такой был, ему та же статейка вышла… Погиб он. Вот ты и будешь Николаевым, а не Лещинским. А ты и вправду на него немного похож… В донесении, которое у меня, фамилии наши не названы.
А он:
— Так что же, честное признание или обман?
— Молчи, корыто, пока морда не бита, — спокойно я ему говорю. — Я не хуже тебя знаю, что такое обман. А ты со своим честным признанием и нас с Авдеенко подведешь: со шпионом, скажут, вместе были. Постарайся немного уразуметь: если все так, как ты рассказывал, шпиона Лещинского больше нет, умер в последнюю минуту перед боем. Мы все заново родились. Поверят — пошлют бойцами на фронт, а если нет… по крайней мере, всем одно будет.
Подозвал я Авдеенко, тут мы и дали слово, что мы, трое, будем насчет прошлого друг друга молчать. Не только Лещинского, но, если сразу нам поверят и за войну живы останемся, то и нашего прошлого касаться больше не будем. Такая у нас клятва получилась. Мы, трое: Авдеенко, Николаев и Джани-заде. Я уже к полной своей фамилии опять вернулся. А что до настоящего Николаева, то у него семьи и родных не было, тут и грех небольшой.
Докатили до своих. Поверили нам, конечно, не сразу: слишком уж все того… Ну, в Сталинграде мы оказались, а там в ту пору штрафная, не штрафная — большого различия нет. Наблюдал я еще в бою за тем Лещинским-Николаевым: что, если все-таки грех на душу взял, змею пригрел? Нет, хорошо парень воевал. Досталось нам, всем троим, в одном бою, ранило, а потом уж друг друга всю войну не видели. Здесь мы живем, Авдеенко и я, а где Николаев, жив или нет, может быть, он все-таки во всем прошлом признался, если совесть окончательно заела, — ничего не знаем.
Живем рядом, два ветерана, и почти не разговариваем друг с другом. Тут уже не в клятве дело, а в том, что мы много такого пережили, о чем вспоминать не хочется.
Будь вы на нашем месте, Женя, хотелось бы вам это все лишний раз вспоминать? Вот то-то… А Гомонку захотелось, как вы правильно заметили, вложить персты в язвы. Дальше поступайте, как хотите, на вашу совесть и отдаю…
12
Бело-синяя «Аннушка», вовсю размигиваясь красным огоньком на фюзеляже, пробежала по бетонной дорожке от одного конца небольшого аэродрома до другого, потом, погасив скорость, развернулась и, метнув яркий свет фар в сторону вокзальчика, начала приближаться к нему. Моторы заглушали голос, объявлявший по громкоговорителю:
— Начинается регистрация билетов и оформление багажа на самолет Ан-24, вылетающий по маршруту Окшайск — Волгоград — Москва. Пассажиров просят…
Сардар, провожавший Женю, осекся на середине своей последней фразы, потускнел. Только что он оживленно рассказывал ей, как они на своей буровой взялись за комбинированное бурение — «свадьбу сыграли турбине с ротором» по примеру бакинцев: — Представляешь, на средних пластах скорость бурения в два раза увеличилась!
Вообще, о чем они только не переговорили, пока ехали в автобусе и ожидали здесь, в ночном и предутреннем аэропорту, — когда разлука еще казалась далекой.
— Саша, в самом деле, как ты думаешь: об этой истории, с Лещинским и остальными, стоит писать или нет?
— Как хочешь.
— Ну, а ты как хочешь?
— Что я тебе могу посоветовать? Может быть, отец прав и не очень хочется вспоминать такое прошлое.
— А Николаев-Лещинский, по-твоему, признался или нет, что он…
— Как знать. Вот ты напишешь свой очерк, а не может так случиться, что он прочитает его, хлоп… и признаваться больше некому.
— Нет, ты послушай. Написать можно по-разному. Пусть у меня будет город, край, совсем не похожий на ваш. И фамилии, конечно, другие. А бой в точности описать, и все, что ему предшествовало. Пусть Лещинский, если он жив, прочитает…
— Значит, ты собираешься его совесть подтолкнуть?
— Если она до сих пор не чиста… А что ты думаешь? В конце концов, главное — рассказать, что и такие ситуации бывали с нашими людьми на войне, и выходили из них с честью…
— Попробуй.
— Значит, советуешь писать?
— Я лучше тебе письмо напишу потом, — сказал он, запинаясь. — И все расскажу, что я думаю… об этой истории. Ты ответишь мне?
— Конечно. Я сама тебе напишу, как прилечу. Давай — кто раньше.
…Говорили и не могли остановиться. И вот теперь, когда пришел самолет из Москвы и они оборвали на полуслове последнюю мысль, связывающую обоих, Женя вдруг, неожиданно, поняла, что там, в хорошо знакомом подмосковном аэропорту, она ступит на землю, пожалуй, с таким же чувством полутоски-полутревоги, какое было у нее в первые минуты здесь, в Окшайске. И тогда, и теперь позади оставалось что-то, без чего еще можно, но уже очень трудно жить…
Она взяла его руку.
— Письмо начнешь писать сразу же, — приказала она. — Приедешь из аэропорта домой и начнешь. Так?
— Непременно так. Ты еще до Москвы не долетишь, а я уже письмо напишу. И слушай, Женя. Если ты пройдешь по своему конкурсу, я… приеду к тебе в Москву.
— Тсс… Об этом молчат.