Шрифт:
Закладка:
Мы бодрствовали, я да старая хозяйка (Марфа, которая почувствовала в дороге родильные боли, остановилась в Дорнси, поручив Глашу бабушке). Когда мы заметили поутру, что маленькая наша мученица вот-вот отдаст душу, тогда приняли мы решительные меры. Я на руки поднял ее прелестное бедное тельце, легкое, как перышко (у нее даже не хватало сил биться; свесив вздрагивающую головку, она чуть трепетала, как воробушек). Посмотрел я в окно. Был ветер и дождь. Роза склонялась на стебле у самой оконницы, как будто желая войти. Предвестие смерти. Я перекрестился и дверь распахнул. Буйный ветер влажный вметнулся в комнату. Я рукой прикрыл головку птенчика моего, боясь, как бы буря не задула огонька его. Мы вышли. Впереди шла хозяйка с подарками. Вглубились мы в лес, окаймлявший дорогу, и вскоре увидели на краю трясины дрожащую осину. Над толпою камышей гибковыйных царствовала она, высокая и стройная, как башня. Трижды мы кругом ее обошли. Маленькая моя стонала, и ветер в листве, как и она, щелкал зубами. К ручке ребенка мы привязали один конец ленты, другой же – к суку этого старого, дрожащего дерева; и мы оба, я да хозяйка беззубая, повторяли:
Трепет, милая осина,
Отними ты у меня.
Именем Отца и Сына,
Именем Святого Духа
Заклинаю я тебя.
Если ж ты мольбу мою
Из упрямства не поймешь,
Дрожь мою не заберешь,
Берегись! Тебя срублю.
Потом старуха между корней вырыла ямку, выплеснула в нее кружку вина, два зубка чесноку, ломтик сала и сверху положила грош. Трижды мы обошли вокруг лежащей шапки моей, полной камышей. И на третий раз в нее плюнули, приговаривая:
– Да задушит вас жаба, гниючие жабы, поджавшие лапы!
На обратном пути, у опушки леса, мы встали на колени перед кустом шиповника, опустили девочку к его подножью и через него обратились к Сыну Божьему с молитвой.
Когда мы домой воротились, казалась она бездыханной. По крайней мере, мы сделали все, что могли.
Меж тем жена-то моя все умереть не решалась. Любовь к внучке ее не пускала. Она бесновалась, кричала:
– Нет, я не уйду. Господи Боже, Иисусе, Мария, пока не узнаю, что с нею хотите вы сделать, переживет ли она или нет. Переживет, так хочу я, хочу я – и всё тут.
Видно, это было не все, – досказав, она вновь начинала! А я-то думал было, что она вот-вот испустит последний вздох. Коль это последний, – здоров же голубчик… Персик, гадкий мальчишка, ты опять зубоскалишь… и не стыдно тебе? Что поделаешь, друг мой! Я уж так создан. Смеяться – мне не мешает страдать; но страдать – никогда не помешает бургундцу смеяться. И смеется он или хнычет, первым делом должен он смотреть во все глаза!..
Итак, мне от этого было не легче слушать, как дышит и задыхается моя старушка; и хотя мне было не менее больно, чем ей, я старался ее успокоить, я ей говорил те слова, которыми детей утешаешь, я ласково кутал ее в одеяло. Но она вырывалась, сердито кричала:
– Пустоколп! Будь ты мужчиной, ее удалось бы спасти. Сам ведь ты спасся, небось. А на что ты годишься? Тебе б умереть, а не ей.
Я в ответ:
– Да что ж, я с тобою согласен, жена, ты права. Если кто-нибудь хочет шкуру мою – отдаю. Но, верно, там в небесах спроса нет на нее; слишком она ведь поношена. На что мы с тобою годимся? Только на то, чтоб страдать. Будем же мучиться молча. А ей-то, невинненькой, может быть, лучше, может быть, легче, мало ли что ожидало ее.
Тогда прижалась старушка щекою к щеке моей, и наши слезы лились и сливались. Вокруг ощущалась тяжкая тень крыльев ангела смерти…
И вдруг он исчез. Свет вернулся опять. Кто сотворил это чудо? Бог ли небесный, лесные ли боги, или Христос мой жалостивый, или земля угрозная, льющая, пьющая зло? Было ли это действие наших молитв, или страха жены моей, или же старой осины, которой я лапку подмаслил? Никогда не узнаем. И, пребывая в сомненье, благодарю я (это вернее) всех их да еще прибавляю тех, с которыми я не знаком. (Быть может, они-то и есть наилучшие.) Как бы то ни было, самое важное то, что с этого дня жар у нее стал спадать, заструилось дыхание из крошечных легких, как ручеек легкий; и покойница малая, вырвавшись вдруг из объятий ангела, чудом воскресла.
Сладко растаяло старое сердце наше. Оба запели мы: «Nunc dimittis[67], Господи!» И старуха моя, ослабев, слезами счастья рыдая, уронила тогда на подушку тяжелую голову (камень, идущий ко дну) и шепнула:
– Наконец-то уйти я могу!..
Тотчас потух ее взгляд, щеки впали, как будто ветер с налету сорвал ее душу. И я, наклонясь над постелью, на которой ее уже не было, я смотрел, как смотришь в омут речной, где вогнутый след потонувшего тела остается на миг и, вращаясь, стирается. Я прикрыл ей глаза, поцеловал ее лоб восковой, сложил ее руки, жесткие руки, при жизни не знавшие роздыху, и, беспечально оставя лампаду погасшую, сел я возле нового пламени: дом отныне оно осветит. Я стерег его сон, я глядел с умиленной улыбкой и думал (нельзя запретить себе думать): «Не странно ли, что можешь так привязаться к этакой маленькой штучке? Без нее ничего нам не любо. С нею – все хорошо, даже – самое худшее. Да, я вполне бы мог умереть, чорт меня подери! Только б жила она, только б жила, – остальное все пустяки!.. Это, однако, уже чересчур! Как, я здесь, я живу, я здоров, я хозяин пяти своих