Шрифт:
Закладка:
«Ходят слухи, что король поражен проказой и купается в крови, как новый Ирод», — записывает д’Аржансон в своем «Дневнике». Молва так объясняет истинную причину вещей: король — апатичное капризное существо, предающееся разврату (таким он предстает в «поносных речах», подслушанных полицейскими шпионами), потому что он прокаженный, и дети исчезают потому, что для его излечения нужна их кровь. Между унылым жестоким королем, который уклоняется от обязанностей, накладываемых на него его саном, и жителями Парижа произошел разрыв. «Да здравствует король без дорожной повинности!», «Да здравствует король без поборов!», «Да здравствует король без соляного налога!» — таковы были лозунги восставших в XVII веке, когда люди считали короля справедливым судьей и хранителем древних обычаев и обращали свой гнев на тех, кто нарушал исконные привилегии и права государя, — на дурных советников, обманывавших и сбивавших с толку короля и обкрадывавших казну{178}. Столетием позже в Париже, где янсенисты уже во весь голос клеймят пороки и нечестие короля, мотив этот исчезает. Теперь в обвиняемого превращается сам государь, именно в его адрес звучат самые страшные угрозы. Так, один «шпик» услышал в кабачке разговоры о том, что «наши рыночные торговки соберутся и всем скопом пойдут на Версаль, чтобы скинуть короля с трона и выцарапать ему глаза, а потом вернутся в Париж и убьют королевского судью по уголовным делам и начальника полиции»{179}.
Покушение на Людовика XV, совершенное Дамьеном 5 января 1757 года, и казнь преступника 28 марта стали последним и самым ярким проявлением карательной мощи абсолютизма. И в то же время они неопровержимо свидетельствовали о том, что король находится в разладе со своим народом. Событие, состоящее из двух этапов — покушения и казни, — вызывает различную реакцию. Газеты, даже те, которые вышли за границей и, следовательно, миновали королевскую цензуру, придерживаются мнения о том, что покушение на короля — событие из ряда вон выходящее и не идет ни в какое сравнение с другими событиями того времени (т.е. с янсенистским кризисом, связанным с отказом в причащении, и конфликтом между королем и Парламентом, большинство советников которого подали в отставку после королевского заседания 13 декабря 1756 г.). Газеты отрицают значение речей Дамьена и хотят изобразить его фанатиком или чудовищем, вдруг ни с того ни с сего решившим убить короля и действовавшим в одиночку. Хотят они и внушить читателям мысль о сложном ритуале, который путем расплаты и искупления восстанавливает связь между монархом и его подданными{180}. Как пишет Мишель Фуко, казнь Дамьена — прежде всего «церемония, призванная укрепить пошатнувшуюся верховную власть»{181}.
Но «поносные речи», так же как и «подстрекательские воззвания», которые полиция срывает со стен, изображают события по-иному. В них говорится, что существовал заговор, сведения о котором решено не разглашать в интересах следствия, и Дамьен был всего лишь исполнителем. Янсенисты не сомневались в том, что заговор организован архиепископом Парижским, иезуитами и советниками Парламента, сохранявшими верность королю. Их противники, наоборот, считали, что нити заговора держат в руках мятежные советники Парламента, связанные с янсенистами. Но больше всего враждебных выпадов против короля можно услышать в уличных разговорах и прочитать на самодельных афишах, расклеенных на стенах домов, — в них его объявляют повинным во всех несчастьях страны и народа и выражают надежду, что его настигнет справедливое возмездие{182}.
Через полтора года после казни Дамьена адвокат Барбье записывает в своем «Дневнике» такую историю{183}: «Господин Морисо де ла Мотт, пристав дворцового суда, сумасброд, фанатик и фрондер, человек, которому не меньше пятидесяти пяти лет от роду и который восемь месяцев назад женился на своей любовнице, вздумал месяц или два назад отправиться в трактир на улице Сен-Жермен-л’Оксерруа и поужинать за табльдотом на двенадцать персон. Там, заведя разговор об ужасном деле Дамьена, он начал рассказывать о том, как велось следствие, и так увлекся, что стал бранить правительство и даже короля и министров». Кто-то его выдал — «либо кто-то из дворцовых служащих, либо один из сотрапезников, обеспокоенных последствиями таких заявлений», его арестовали, заключили в Бастилию и стали допрашивать. Морисо де ла Мотт был изобличен в том, что сочинял воззвания против короля и верноподданных советников Парламента: «Говорят, в его бумагах нашли воззвания, которые до и после покушения на короля видели на воротах публичных садов и в прочих местах. Когда его спросили, откуда у него эти воззвания, он ответил, что сорвал их. Но на этих воззваниях не было ни следов клея, ни дыр, доказывающих, что они висели на стенах».
Жалкие слова, которые Морисо де ла Мотт лепетал в свое оправдание, не убедили суд. Он был осужден к «публичному покаянию перед воротами собора Парижской Богоматери с непокрытой головой, в рубище, с веревкой на шее, с факелом в руке и с дощечками на груди и на спине: “автор подстрекательских и посягающих на королевскую власть речей”, а затем к казни через повешение на Гревской площади. Имущество его подлежало конфискации». Публичный ритуал искупления и кары совершается в обычном порядке. Многократное оглашение преступления (путем чтения вслух обвинительного приговора, путем признания и публичного покаяния смертника, путем надписей на дощечках), равно как и зрелище примерного наказания, призваны продемонстрировать укрепление власти короля и упрочить почтение подданных к его неприкосновенной особе. То, что осужденный является королевским чиновником и парижским буржуа, делает эту демонстрацию еще более убедительной.
Однако в сентябре 1758 года этот механизм уже начинает давать сбои: «Вдоль всего его пути к месту казни и на самой Гревской площади собралось множество народу. Одни говорили, что негоже убивать людей за слова, сказанные или написанные; другие надеялись, что его помилуют; но власти выбрали именно такого человека — парижского буржуа, человека при должности, и решили для острастки покарать его, чтобы фанатикам, которые слишком дерзко рассуждают о правительстве, было неповадно». В речах, которые передает Барбье, смешиваются традиционное представление о короле как о справедливом судье, который может карать, но должен также и миловать, и новое сознание несоразмерности кары преступлению. За слова, каковы бы они ни были, нельзя осуждать на смерть. Для парижской толпы оскорбление королевского величества утратило прежнее значение — хотя королевский указ от 16 апреля 1757