Шрифт:
Закладка:
Они сидят в дальнем зале кафе, прилежно открыв тетради. Мне становится не по себе. Да, моя жизнь не идеальна, но, по крайней мере, я не потеряла все, что имела, как эти люди.
Пока Колетт тестирует будущих студентов, я предлагаю остальным повторить спряжение глагола «быть» в настоящем времени. Они вежливо отказываются. Те, кто постарше, хотят проговорить формы этого глагола в прошедшем времени, те, кто помоложе, — в будущем. Учитывая мытарства их прошлого и сомнения насчет будущего, я опасаюсь, что эти грамматические формы повергнут всех присутствующих в уныние, но в конце концов упражнение выливается в такой причудливый текст: вчера я буду рыболовом; сегодня я был ребенком; через год мы свободны; сейчас ты будешь молодым; в прошлом году мы являемся президентом Миттераном; послезавтра мы были красивыми… Мы спрягаем, мечтаем и наполняем кафе своим возможным счастьем.
На обратном пути я спрашиваю у Колетт, заметила ли она интерес Мадлен к ложке.
— Этому наверняка есть простое объяснение, — отзывается Колетт. — Маме свойственно путать времена, она хорошо поладила бы с вьетнамцами, с которыми ты сегодня спрягала глагол «быть». Но, видишь ли, путаница в маминой голове всегда основана на цепочке логических выводов, которые, увы, нам недоступны.
По шоссе едут велосипедисты — маленькие, щуплые, с чрезвычайно мускулистыми икрами. Мы обгоняем их. Юпитер ворчит у меня на коленях.
— Ты не могла бы спросить у нее, почему ложка так ее интересует?
Колетт отвечает, что это ничего не даст — вопросы только встревожат Мадлен.
— Из-за ее болезни я утратила надежду узнать многое о самой себе. Tempon servire[41], — заключает латинистка.
Машина заезжает в арку двора. Пьер № 3 меряет шагами гравийную дорожку перед крыльцом замка. Едва я открываю дверь, Юпитер с громким лаем вылетает наружу.
Пьер протягивает мне письмо с шотландским штемпелем. Лицо журналиста перекошено от досады.
Уважаемый мистер Онфре!
Университет Манчестера сообщил мне о Вашем письме. Я не могу ответить на Ваши вопросы, потому что уже давно отошла от академической жизни, предпочтя предсказуемым парадигмам социологии напряженное ожидание орнитологии.
Буду благодарна, если Вы больше не станете мне писать, поскольку я живу на маленьком острове, населенном экзотическими птицами, и, если я буду отвлекаться, это губительно скажется на состоянии неподвижности, необходимой для наблюдения за ними.
С наилучшими пожеланиями,
доктор В. Лоу
Образ Веры Лоу, превратившейся в насест для птиц на пустынном острове, на несколько секунд завладевает моим разумом. Пьер с обиженным видом смотрит на огромные горшки с геранями за моей спиной.
— Что ты собираешься делать? — спрашиваю его.
— Сожгу рукопись, вернусь в Лион и займусь настоящей журналистикой, — отвечает он.
— В Лион? А когда?
Мой голос звучит пронзительно. Руки прикладывают упавший лепесток к живому цветку герани.
— Завтра с утра пораньше. Тут мне что-то совсем не пишется. Только и делаю, что в окно глазею.
— Так закрой ставни!
Он улыбается. Если бы мои грудные мышцы не были парализованы терриконом, сердце подскочило бы к горлу.
— Серен, э-э, я подумал… А ты не хочешь поехать со мной? Ты могла бы рисовать портреты людей, у которых я беру интервью.
— Портреты я плоховато рисую.
— Может, возьмешь на год академический отпуск? В Лионе две реки и два холма. Художникам там нравится.
Мысленно рисую наш портрет на городском мосту. На мне комбинезон художника, у Пьера на голове красный берет.
— Мне нужно остаться здесь. Из-за ложки.
— Что за ложка?
Окно на третьем этаже распахивается, Колетт выглядывает и кричит, что «вольво» починили.
— Завтра мастер пригонит твою машину сюда! Здорово, правда?
Я могу только кивнуть.
— Отличная новость! — восклицает Пьер с преувеличенным энтузиазмом, затем проводит рукой перед лицом, словно человек, который не может решить, ехать ему на подошедшем автобусе или дождаться следующего. Он уже приближает свои губы к моим, но в последнюю секунду передумывает и чмокает меня в обе щеки.
— Счастливого пути, — лепечу я.
Вот вам непреложный факт: люди уходят из моей жизни. А я не способна ни последовать за ними, ни помешать им уйти.
В ее глазах
Колетт помогает матери принять ванну, а я валяюсь на диване и кляну себя за идиотизм — вместо того, чтобы отправиться в Лион вместе с мужчиной, который хотел меня поцеловать, я остаюсь в Бальре, теша себя надеждой, что найду объяснение тому, как старая серебряная ложка оказалась у изголовья моего покойного отца.
Вспоминаю выражение глаз Пьера в тот миг, когда он разглядывал герань, и ощущение его губ на своих щеках. Прокручиваю эту сцену в памяти раз за разом и забываю даже свое имя.
— Серен!
Колетт выходит в полутемную гостиную и смотрит на меня с нежностью.
— Сходи в кабинет к Пьеру, поговори с ним. Это тебя отвлечет.
Вслед за Колетт появляется Мадлен с мокрой головой и в халате. Вид у пожилой дамы такой же разбитый, как у меня. Я желаю ей доброй ночи, но сегодня она меня не узнает.
Идя на звук возвышенных скрипичных пассажей, я как можно тише взбираюсь по ступеням башни. Дохожу до нужной двери и замираю, стесняясь постучаться.
— Входи, Серен! — восклицает Пьер, перекрикивая музыку.
Открываю дверь и в первые секунды словно ничего не вижу — кажется, пространство состоит лишь из звуков какой-то необычайно грустной мелодии. Затем оно обретает черты помещения, напоминающего мою комнату — закругленного, прохладного и темного. Только потом мой взгляд фокусируется на месье Куртуа, который стоит посреди комнаты с серебряным шейкером в руке.
— Хочешь мартини?
Он наклоняется над проигрывателем, чтобы убавить звук, но вдруг передумывает и увеличивает громкость.
— Послушай вот это. Иоганн Себастьян Бах, Концерт для двух скрипок ре минор!
Пьер качает головой в ритме музыки, подходит к столу и готовит мне мартини. Я сажусь в потертое бархатное кресло.
Комната обставлена в высшей степени сдержанно: фотография ночного неба на стене, проигрыватель, два кресла и стол со множеством ящиков (такой подошел бы капитану корабля). На столе зубоврачебная лампа-лупа, стопка разноцветных бумаг, изрезанные листки, согнутые листки, три почти сложенные коробочки.
Из увиденного я делаю вывод, что в этом кабинете муж Колетт складывает оригами, пьет мартини и слушает классическую музыку.
С разницей в триста семьдесят тысяч лет
Террикон наполняется звуками. Скрипки издают финальные аккорды, взлеты радости сменяются потоками страдания. Звукосниматель несколько раз бесшумно проезжает по поверхности пластинки и автоматически поднимается. Музыка звучит в моей голове даже в тишине. Меня знобит.
— В этом произведении много человеческого и много