Шрифт:
Закладка:
Прежние переживания возвращались к ней. Колдблад по-прежнему мучал ее своей недостижимостью, особенно теперь, когда открылась невероятная тайна Того-Кто-Живет-На-Холме (надо будет написать Хэлли!). Неужели я люблю его? — с ужасом спросила себя Оливия. И с еще большим ужасом сама себе ответила: да, кажется, люблю.
В малой гостиной растопили камин, но воздух все равно был сырой. Оливия подошла к огню и начала греть руки, рассматривая свои пальцы, тонкие и некрасивые, точно костяшки. Похудев, она потеряла не только румянец, но и врожденную грацию. Она выглядела и чувствовала себя так плохо, что если бы ее увидел мистер Хаксли, он забрал бы ее домой и выписал лучших докторов из города. Только некуда ее забирать теперь: нет у нее дома. И отца она больше никогда не увидит. Она вытерла тыльной стороной ладони выступившие слезы. Колдблад сел за рояль и машинально взял пару аккордов.
Они долго молчали. Оливия плакала, граф одной рукой наигрывал печальный мотив. Наконец, Колдблад первым нарушил молчание:
— Восемьдесят восемь. Четвертое неприкосновенное число. Четвертое примитивное полусовершенное число. Избыточное число. Для математика восемьдесят восемь — обычное число, одно из бесконечности прочих чисел. И вместе с этим восемьдесят восемь клавиш, восемьдесят восемь звуков, — алфавит языка небесных сфер. Музыка — это язык нашего творца, нить, проходящая через сердца всего живого на земле и связывающая их воедино…
— Перестаньте, — горестно перебила его Оливия. — Какое это теперь имеет значение? Литература, музыка… красота… не имеют смысла. Это глупый фон несправедливой жизни… Я… — она сглотнула слюну, попыталась продолжить говорить, но запнулась снова. Она больше не слышала мелодии за спиной, а потому не была уверена в том, что граф все еще позади нее. Возможно, именно это и придало ей сил. — Просто… Я ненавидела Боба Динки так, что если бы у меня хватило сил и смекалки убить его, я бы его убила. Я была гордой, а он был такой… такой болван, увалень, я так просила его пожалеть меня, но он… Каким же дешевым пойлом воняло у него изо рта! А под его мерзкими ногтями была грязь… И сам он был мерзкий, мерзкий!.. И когда родился этот ребенок, то с его красного сморщенного личика на меня таращились глупые выпученные глазищи Боба Динки. И все перевернулось у меня внутри при мысли, что весь остаток жизни мне придется терпеть глаза Боба Динки у себя под боком… Я не знаю, как объяснить, но если бы младенец был меньше похож на него, то я, возможно, бы примирилась… Но эти глаза… Видеть эти ненавистные глаза и снова, раз за разом, вспоминать алкогольную вонь, грязные ободки ногтей, толстые пальцы, поросячье лицо… Я бы не смогла, я бы сошла с ума… Когда я держала его под водой, я была счастлива, я так сжимала его шею, что возможно, сломала ее раньше, чем вода наполнила легкие. Но мой триумф кончился, когда я подняла на поверхность это маленькое тело… Глазки были закрыты, и он казался спящим, и я тормошила его и делала ему массаж сердца, но он не просыпался… Я не знаю, была бы я сейчас счастливее, останься ребенок в живых, и это изводит меня, что возможно, я сама отчасти виновна в крахе своей судьбы… Господи, ну почему же так больно, почему так больно!..
Тяжелая ладонь опустилась ей на плечо, и Оливия вздрогнула: она не слышала шагов и не знала, что граф подошел так близко.
— Боб Динки мертв, — спокойно сказал он.
— К-как мертв?!..
— Когда я узнал твою историю, я разыскал его.
— И убили его?
— Да.
Граф вспомнил, с каким презрением и жалостью смотрела на него Крессентия после его поступка, он подумал, что убийство никогда не смогла бы понять Ката, даже если бы он убил ради нее, но Оливия… Ее глаза лучились благодарностью, и хотя он совершил возмездие скорее из чувства справедливости и долга, из желания найти для Себастьяна хотя бы временный суррогат сердца, он почувствовал, что тяжелый груз свалился с его плеч. Если раньше он еще сомневался, то теперь был убежден, что поступил правильно.
— Спасибо, — беззвучно прошептала Оливия. — Спасибо.
Такая исхудавшая и тоненькая, с нервно прижатыми к груди кулаками и покрасневшими глазами, она казалась ему почти святой. Муки возвеличили ее, ее красота теперь сияла как бриллиант: так, что больно было на нее смотреть, но хотелось смотреть, не моргая. Как же она сейчас была похожа на Элинор!
Оливия вдруг подалась вперед и сомкнула руки вокруг его туловища, прижавшись щекой к груди.
— Я знаю, что вы несчастны, ваша светлость. Я знаю.
Это бесконечно тронуло его. Он даже подумал, что в других обстоятельствах и в другое время он смог бы ее полюбить, несмотря на все изъяны и червоточины.
Она поцеловала его, и в этот раз Колдблад не стал ее отталкивать. В ней он видел свои страдания, и отдавая ей любовь и утешение в той степени, в которой был способен это сделать, он словно утешал сам себя. Распутав завязки ее платья и расстегнув корсет, он бережно поднял ее на руки и положил на тахту, а сам навалился сверху, целуя ее плечи, ключицы, нежную кожу живота. Забывшись, он шептал ей на ухо ласковые слова, и его сердце забилось под сковавшим его льдом, когда вместо холода он ощутил лишь жар желания.
Когда все закончилось, Оливия положила голову графу на грудь, его пальцы играли прядью