Шрифт:
Закладка:
Но как бы то ни было, старший Луняшин, после того как Пуша сказала со вздохом:
— Сколько ни говори, а на завтра все равно останется, — и поднялась, чтобы идти домой, старший Луняшин на прощанье с особенной нежностью прощупал, словно четки, пластичные пальцы Ра, перебрав их в своих и опять по-родственному приложился к ее щеке, почувствовав и на своей ответный поцелуй, мандариновую прохладу губ, пропахших воблой, эту вопиющую несовместимость ощущений и запахов, которая особенно будоражила его весь вечер и все время, пока они ехали с Пушей домой, и дома, когда он в предсонном воображении вспоминал таинственную прохладу ее сочных губ и резкий запах воблы, смачную соленость поцелуя, стараясь как-то оправдаться перед самим собой и притупить волнение, угнетавшее его, когда он вспоминал, что Раенька беременна.
Он с зевотой сказал Пуше:
— Вышел сегодня покурить, а Рая тут как тут… Все-таки никак не может бросить курить. Женщине вообще что-нибудь бросить — пить или курить — почти невозможно.
— И ты, конечно, угостил, — сказала Пуша. — Зря. Как раз на этой стадии — ни в коем случае.
— Если женщина просит, как это в песне… Если женщина просит, — шутливо нараспев отвечал он Пуше, а сам смотрел на нее и сравнивал, смотрел и думал: «Как же здорово она целуется, чертовка. Не с Федей же научилась! Нет, не с ним. До чего ж проникновенно!» — и думая так, облизывал потихонечку свои губы, помня истаивающее ощущение ее губ, заразу этого лихорадочного поцелуя… — Снегопад, снегопад, если женщина просит, — бормоточком напевал он. — Ничего страшного! Одна сигарета — что она может? Родит богатыря, у нее кровь сильная. И еще какого богатыря! Красавца! А может быть, и красавицу.
И не знал, думая о Ра, что она в это время мыла еще посуду и убирала в квартире, совсем не вспоминая о Борисе. Губы ее шевелились, она тихонько напевала невразумительное, что-то вроде страданий или частушек:
— Чай пила, конфеты ела и забыла, с кем сидела… Чай пила, конфеты… Феденька! — звала она мужа, который сонно откликался и с удивлением смотрел на жену. — Ты бы ложился спать. Что ты маешься? Все в порядке. Доехали, спят уж, небось, а ты все ждешь. Ой, чай пила, — задумчиво начинала она снова напевать, — конфеты ела, — звеня посудой в стальной мойке. — Феденька!
— Нет, — отвечал Феденька с глуповатой улыбкой. — Он должен позвонить обязательно. У нас такой порядок. Он обязательно позвонит.
Впервые в жизни старший Луняшин, приехав из гостей домой, не позвонил младшему. Он поднял было трубку с аппарата, но передумал и положил обратно. Вдруг раздался резкий и требовательный в ночной тишине телефонный звонок.
— Боренька, милый, я тебя не разбудил? — раздался в трубке в шепоте телефонной тишины тоскующий голос младшего Луняшина. — Я очень волновался. Не позвонил. Почему? Хорошо добрались? А я тут беспокоился, я боюсь, Боря, что ты вдруг за что-нибудь обидишься на меня. Нет? Ну прости меня за это… Я ведь не переживу! Я все время чувствую себя человеком, который жил себе и жил, а потом вдруг купил себе барометр и стал наблюдать. Во мне теперь этот барометр где-то в душе сидит. Смотрю на стрелку, давление падает, а мне страшно. Ничего не случилось, а во мне уже страх, что надо готовиться к худшему, раз оно падает. Смотрю со страхом, до какой отметки упадет… А вдруг до семисот пяти, вдруг ураган? Раньше бы жил и жил и ничего не знал про давление, а теперь вот зачем-то знаю и почему-то боюсь. Стрелка на семистах шестидесяти, все прекрасно, давление нормальное, а у меня опять сомнения — надолго ли. Вот такая жизнь у меня началась, и ты, Боренька, пожалуйста, не забывай меня и обязательно звони. Обязательно! Слышишь меня? Ну и хорошо. Спокойной ночи. И попроси у Пуши прощения, я, наверно, и ее разбудил. Прости. Да, вот еще что! Ра у меня тут спрашивает, не смог ли бы ты еще воблочки достать? А почему не по телефону? Что? Не понял… Ладно, я передам ей привет… Понятно, Боренька! Прости.
Борис доплелся до белой кровати с высокой резной спинкой, удобной и мягкой. Пуша, дремлющая на такой же, стоящей, как в спальне дорогого гостиничного номера, рядом и отделенная от Борисовой белой тумбой, на которой тлел оранжевый ночник, спросила сквозь дрему:
— Чего ему там?
— Воблы, — с дремотной сердитостью ответил Борис. — Просит по телефону, как будто я могу пойти, стать в очередь и купить ему воблы! Ох, Федя, Федя!
И он, укрывшись до подбородка белым пикейным одеялом, на которое был надет пододеяльник с голубыми горошинами, опять подумал о запахе воблы, о чувственности Раенькиных губ, воображая опять лестничную площадку и ее рядом с собой… Но воображение, обычно подвластное ему, на этот раз не слушалось, видение не приходило, действие не развивалось, как будто в зале, где он сидел, зажигали то и дело свет и экран белым прямоугольником возникал из темноты — пленка часто рвалась, зрители были недовольны, фильм был очень интересным, но почему-то ни одной сцены не мог вспомнить Борис, сидя в освещенном зале перед пустым экраном, на котором виднелся шов.
Через несколько дней он был ошеломлен поведением Пуши и не знал, что подумать, не знал, как вести себя, и долго не мог побороть смущения.
Вечером после работы в ожидании ужина он сидел перед телевизором и смотрел мультфильмы, до которых был большой охотник. Пуша была на кухне, дети на улице. Солнечные лучи уже лепили пятна на блистающем лаком песочно-желтом паркете, было очень светло в комнате, изображения на экране туманны, рисованный фильм простодушно глуп, и время текло бессмысленно.
Пуша позвала его, и он щелкнул клавишей выключателя телевизора.
То, что