Шрифт:
Закладка:
– Ты что-то хотел нам рассказать! – Даня ткнула меня ноготком под локоть. Вчетвером мы стояли на улице перед каким-то северным мостом.
– Хотел, – но не тебе. Даня жалась ко мне. А я всё пытался пробиться к Галвину. – Я уезжаю, – ах! чем быстрей, тем лучше. – Меня переводят к границе.
На фронт.
– Что? – возмутился Галвин.
– То.
В день
В ночь Самайна добрые хозяева ставят свечи на подоконники и крылечки, выкладывают огоньками дорожки, дабы духи умерших смогли отыскать родной дом. Я в это не верю. Я ведьма, дочь гадалки, не забывайте. Мама знала, мёртвые не возвращаются, не дают советов и не едят сладкую кашу, оставленную на теплом пороге. Мама повторяла, повторяла неустанно: «Нет высшей силы, Аннушка. Никто не захочет тебе помочь. Ты одна, моя девочка». Она учила меня странным вещам, она была немного безумна, легкомысленна и совершенно безграмотна, а я всё равно ей благодарна. Кто бы ещё приучил рассчитывать только себя? Кто бы ещё научил любить? Любить странное и неправильное, не такое? Добрые хозяева украшают добрые жилища, готовят добрые ужины, зовут добрых друзей и танцуют, танцуют, танцуют.
Чужие руки вели меня по залу. Синий атлас трепетал, жалкий и тонкий. Звенели бокалы. И музыка срывалась в фальшь. Я не могла сконцентрироваться, пробраться кому-нибудь в голову. Я гуляла в слепоте. Говорят, в ночь Самайна грань между Явью и Смертью истончается, говорят, исчезает. Чужие слова увлекали меня. Тянули прочь из зала, по паркету отчаянно скользкому. Паркет скрипел. Я не танцевала, просто шла, слепая, беспомощная. Шла, гордо расправив плечи. Шла, громко стуча каблуками. Его не было. Нигде не было. Его увели. Говорят, в ночь Самайна мир перестаёт быть дробным: свет, тьма, жизнь, смерть – всё, наконец, сливается воедино. Но, как по мне, мир и без того был и будет целым.
Надо уходить. Бежать надо.
Он вёл меня, держа за руку, держась за неё, не смотрел, бежал наугад, на дрожащих ногах. Мы успели спуститься по лестнице, три пролёта миновать, до прихожей добежать. Грянул первый, удар ли, выстрел? Пол покосился, задрожал. Галвин крикнул. Кто-то шумно неуклюже пнул двери, что-то рухнуло, где-то треснуло. Грянул второй, да мы вышли. Не знаю, был ли кто рядом. По пустому розовому саду мы бежали в одиночку, слышались голоса далёкие, неразличимые, кто мог уйти – ушёл заранее, а остальные не успели попросту. Грянул второй. Кругом гремело и рокотало. Из окон падали звёзды, грозди дыма, огня и осколков. Мы бежали по тихому саду, туфли вязли в осенней слякоти.
– Посмотри, – он остановился у моста, прислонился к ограждению. До станции осталось совсем немножко. Может, и уедем на чём.
– А можно? – я встала рядом. Ужасные туфли, не по-осеннему прекрасные, натёрли пальцы, порвали тонкие чулки. Было бы лето, скинула бы их, пусть катятся ко всем чертям и демонам. В спину дул холодный и колкий ветер, разметавший дым и дождь.
Он не ответил, а вместо этого зачем-то прошептал:
– Вот здесь. Три большие звёзды, видишь? Конечно, видишь.
– И маленькая рядом.
– Да. Созвездие Летний полк. Не спрашивай, почему Летний, – Галвин улыбался, дрожал, как и я, и улыбался, – появляется оно только зимой.
– Хорошо, не буду, – лучше тоже улыбнусь. – А что уже зима?
Он слегка нахмурился и пожал плечами, точно хотел признаться в неведении, ведь, кто её, эту зиму знает – календарь один; хотел, да вместо этого сказал:
– Зима.
Кивок. Всего один, как точка за словом, как штамп в конце страницы. Мы ведь знаем. Не забыли. Завтра? Нет-нет. Не завтра! «Зима» – треклятое признание. И мне вдруг стало так несказанно холодно, будто все морозы мира пробрались под курточку. Зима. Зима. Заунывный колокольный звон.
Мы нырнули в эту ночь беспомощные, добрались к городу в каком-то сонном товарнике. Машинист выбрался покурить на платформу, ну мы и прыгнули, а с нами ещё человек восемь, студенты, гуляки и два грустных собачника. Поезд гудел и рычал, медленный шумный одинокий, наша странная случайная удача: в Самайн-то обычно никто не работает, только, если столичные товар пригоняют или…
***
Ключ подошёл только с третьего раза. То ли руки не слушались, то ли двери успели перебежать и вернуться. Графский дом испуганно жужжал, не спал, погружённый во мрак, он все ещё пытался праздновать. Получалось плохо, из рук вон плохо, ужасно, нелепо, абсурдно, жалко – прекрасно. Иначе нельзя.
Там, где не видно конца и начала, только лихая кудрявая мгла. Я бы не знала, не знала, не знала. Никогда.
Галвин присел рядом и щёлкнул выключателем. Чёрный квадратик проломился и выскочил с другой стороны. В лампе что-то зажужжало, треснуло. Пошевелил провод. Ещё и ещё. Неохотно, точно набираясь по капле, из-под зелёного жестяного купола хлынуло рыжеватое сияние – овал не больше метра в диаметре, на наши руки хватит. Я скомкала покрывало, отпихнула его небрежно в сторону, с ногами забралась на кровать. В комнате было темно, не настолько темно, как бывает в моей голове, но настолько, чтобы жёлтое стало чёрным.
– С тёмным годом, веда, – его длинные волосы, насквозь пропитавшиеся дымом, щекотали мне плечи.
– С новым, чернокнижник. Это теперь, похоже, наш профессиональный праздник.
– Наш, – волосы он откинул. Вдох к вдоху.
– Поцелуй меня. И здесь. Ниже, чернокнижник, ниже.
***
Утро поднималось сонное, жемчужно-белое, он видел это из-за неподнятых занавесок. Видел, как над городом, только-только пережившим большой страх, над городом, ещё не знающим о страхе, вставало золотистое зимнее солнце. Солнце будет всегда, говорила мама, говорила и матушка.
– Галвин? – У меня руки тряслись и у него тряслись. – Надо собираться, надо бежать отсюда.
– Надо.
Я слышала, как из крана, открытого на три четверти, хлынула вода. Он ойкнул, выругался, турка звякнула железом о железную раковину.
– Ещё же можно? Нас выпустят?
– Не знаю. Я уже ничего…, – начал он было, а потом, отбросив эту турку, недомытую, не отмытую, повернулся ко мне. Из соседской квартиры пробивался шелест настойчивого радиоприёмника.
«В ночь на Самайн… – шипело и рвалось из-за стены, – в ночь произошёл взрыв. Неизвестные устроили покушение в усадьбе графа… – мне не хотелось слушать. Заткнуть, чем потолще, щели и окна. Не слышать. – Число погибших…»
– Давай собираться. Что бы там ни было, я больше не хочу, – его голос, в начале хлёсткий, тускнел, – оставаться в этом городе.
Мы вышли из кухни, мы турку не взяли.
***
Мы стояли вчетвером. Килвин такой красивый, такой высокий и грозный в новой шинели, в сапогах, в нелепой шапке, тоже военной. И Даня рядышком, она не прощалась она шептала ему о чем-то, обещала, просила.