Шрифт:
Закладка:
Далее в каждый ломтик, разопревший от жара, хорошенько втирался соус «савора», соль и кайенский перец. Упаси боже, никакого масла — только добрая приправа из горчицы, соли и перца на каждый кружок. Масло было бы ошибкой — тост от него мокнет. С маслом тосты хороши для старших членов университетских советов да членов Армии спасения, для тех, у кого в голове нет ничего, кроме искусственных зубов. И абсолютно не годятся весьма крепкому юному розану вроде Белаквы. С чувством восторга и торжества будет он поглощать блюдо, на приготовление которого положил столько сил; все равно что разгромить на льду поляков на санках. Закрыв глаза, он вопьется в тост, будет с хрустом жевать, перемалывая его в кашицу, изничтожит вконец своими зубами. Потом обжигающая боль, жжение пряностей по мере кончины каждого откушенного куска, обжигающего нёбо, исторгающего слезы.
Но он был далек от полной боевой готовности: оставалась еще уйма дел. Выжарить свое угощение он выжарил, однако не вполне оснастил. Поистине впряг лошадь позади телеги.
Он хлопком соединил поджаренные кружки, точно в тарелки ударил; они прилепились друг к другу, скрепленные густым бальзамом «савора». Затем временно завернул их в старый обрывок газеты. Затем приготовился к выходу.
Самое главное теперь — избежать приставаний. Ежели его остановят на этой стадии, и он допустит словесное надругательство над собой, это будет сущая катастрофа. Всем существом он рвался навстречу уготованной ему радости. И если бы к нему сейчас пристали, он мог бы с равным успехом вышвырнуть свой ленч в канаву и прямиком отправляться домой. Временами его вожделение, его жажда этой пищи — нет нужды говорить, более духовного, нежели телесного свойства — доходила до такого неистовства, что он, не колеблясь, ударил бы любого, кто неосмотрительно преградил бы ему путь, приставая с докучными расспросами, он скинул бы его с дороги безо всяких церемоний. Горе несчастному, который разозлит его, встав на его пути, когда дух его поистине устремлен к своему ленчу.
Склонив голову, он быстро пробирался знакомым лабиринтом переулков и неожиданно нырнул в маленькую семейную бакалейную лавку. Никто в лавке не удивился. Примерно в этот час он чуть не ежедневно влетал в лавку с улицы таким манером.
Кусок сыра был уже приготовлен. Отделенный с утра от головки, он только и дожидался, когда за ним придет Белаква. Горгонцольский сыр. Он знал человека из Горгонцолы, звали Анджело. Родился он в Ницце, но вся его юность прошла в Горгонцоле. Он знал, где искать такой сыр. Каждый день сыр лежал так, на одном и том же углу, дожидаясь, когда за ним придут. Это были очень достойные, обязательные люди.
Белаква скептически оглядел срез. Перевернул сыр на другую сторону — посмотреть, не будет ли та лучше. Другая сторона оказалась еще хуже. Они пошли на маленькую хитрость, выложили его лучшей стороной наверх. Кто упрекнет их? Он потер сыр — на нем выступили слезы. Это уже кое-что. Наклонился, понюхал. Слабый аромат гнили. Что проку? Не нужен ему аромат, он не какой-то жалкий гурман, ему нужна крепкая вонь. Что ему нужно, это добрый зеленый, вонючий кусок горгонцольского сыра, и, ей-богу, он его получит.
Он свирепо посмотрел на бакалейщика.
— Это что такое? — спросил он.
Тело бакалейщика содрогнулось.
— Ну, — спросил Белаква; если его раззадорить, он был неустрашим, — это лучшее, на что вы способны?
— В долготу и широту всего Дублина, — ответствовал бакалейщик, — не сыскать в сей час более тухлого куска.
Белаква был в ярости. Наглый пес. Удавится за грош.
— Не пойдет, — вскричал он, — слышите меня, совсем не подойдет. Этого я не возьму. — Он проскрежетал зубами.
Вместо того чтобы, подобно Пилату, просто умыть руки, бакалейщик всплеснул ими в неистовой мольбе, раскинув руки, как на распятии. Белаква мрачно развернул свой сверток и сунул бледный, как труп, кусок сыра меж твердых, холодных, черных дощечек тостов. Он заковылял к двери, достигнув которой, однако, обернулся.
— Вы меня слышали? — крикнул он.
— Сэр, — ответствовал бакалейщик. То не был ни вопрос, ни, однако же, выражение молчаливого согласия. Тон, которым это было брошено, абсолютно не позволял узнать, что на уме у этого человека. То был хитроумнейший выпад.
— Говорю вам, — с жаром бросил Белаква, — этот мне совсем не подходит. Если ни на что лучшее вы не способны, — он поднял руку со свертком, — я буду вынужден брать сыр в другом месте. Попомните мои слова.
— Сэр, — произнес бакалейщик.
Он подошел к порогу лавки и стал смотреть вслед ковылявшему прочь возмущенному покупателю. Тот шел прихрамывающей походкой — ноги у него были в самом плачевном состоянии и почти беспрерывно причиняли ему страдания. Даже ночью они горели от мозолей и вывернутых суставов, боль от которых распространялась по всей ноге. Поэтому он имел обыкновение прижимать наружные края ступней к спинке кровати (или того лучше — протянув руки, подтягивать ноги), стараясь как бы переместить мозоли на внутреннюю сторону ступней. Искусством и терпением можно было облегчить боль, но она все же существовала, отравляя ему ночной отдых.
Не закрывая глаз и не спуская их с удаляющейся фигуры, бакалейщик высморкался в подол фартука. Будучи человеком участливым и человечным, он сочувствовал этому странному покупателю, у которого неизменно был больной и удрученный вид. Но в то же время он был, не забывайте, мелким торговцем с присущим мелким торговцам чувством личного достоинства и пониманием того, что к чему. Три пенса — ежедневно он выбрасывал на три пенса сыру, шиллинг и шесть пенсов в неделю. Нет, из-за этого он не станет ни перед кем лебезить, нет, ни за что, ни за что на свете. У него своя гордость.
Спотыкаясь, брел Белаква окольными путями к тому захудалому пабу, где его ожидали, — в том смысле, что появление его гротескной персоны не вызвало бы ни