Шрифт:
Закладка:
О каком именно целом? О духе «золотого века», об идеале частной жизни.
Вермеер, так же как Метсю, Терборх и ван Мирис, создает образ Голландии, о которой мечтали его современники, образ благоденствия в красивом доме, залитом светом – художнику удалось выявить и усилить главные элементы бюргерской утопии и говорить о них возвышенным языком исторической картины, соединить голландские ценности с итальянской возвышенностью. И это сохраняет актуальность, поскольку такая картина мира складывалась одновременно с развитием духа капитализма, который с течением времени получал все большую власть, и идеал счастливой семейной жизни в уютном доме с зеленой лужайкой, какой мы видим в американском кино, – почти точно совпадает по настроению с вермееровскими образами.
Вермеер. Гитаристка. Ок. 1670–1672. Кевуд-хуас.
И все же мне хочется думать, что дело не только в этом. Вермеер это все-таки не мастер бидермейера, а художник более глубокий.
Возвращаясь к мысли Мамардашвили о произведении искусства как «формообразующей машине», которая выстраивает в душе человека определенные структуры переживания, хочется задать вопрос о том, какой именно «машиной» становится живопись Вермеера.
На мой взгляд, это «машина потока», приводящая зрителя в состояние внутреннего равновесия.
Сегодня привычным для нас становится чувство растерянности и перегруженности, превалирование коммуникации над производством знания, ощущение хаоса, случайности. Бурлящий поток информации ускоряет время, не давая опомниться, а переживание «сейчас» ускользает. С одной стороны, такое состояние, отраженное в культуре, подталкивает нас к более активному и критическому осмыслению реальности, к постоянной ревизии своих взглядов и поиску своего места в этой реальности, где все текуче и нельзя принять решение раз и навсегда. С другой же стороны, отсутствие порядка вызывает «онтологическую тревогу», ощущение истончения смыслов. Когда все осознается как видимость, вопрос о том, что обладает бытием, становится особенно сложным.
В XVII веке жизнь тоже была далеко не безоблачной, помимо войн, эпидемий, пожаров и голода была и болезненная идеологическая раздробленность: «Другие веры, культуры, политические системы (радикально отличные от собственных культур и вер) существовали рядом, по соседству, в рамках неизбежно единой Европы. Буквально в двух шагах от нашей жизни, истинной веры и нашей власти существуют антагонисты, соперники, люди другого склада и иных мыслей. Притом история, география, экономика так устроены, что без них нельзя обойтись. Выбросить чужих, ненаших, непохожих людей из головы хотелось бы, но не получается. Отгородиться от них не удается. […] Теперь другой – это сосед, который живет неподалеку и даже говорит на том же языке. Другой живет за ручьем, а то и в соседнем доме на той же улице. То и дело руки чешутся уничтожить иноверцев и еретиков, вытеснить, исправить, переубедиться и переучить. Но сколько ни воевали в Европе против соседей-иноверцев, сколько ни страдали, ни проливали кровь, многоукладность не исчезала. Напротив, она закреплялась и становилась все более неодолимой»[179].
Голландцев это касалось в наибольшей степени, ведь именно их соседи-фламандцы были на противоположном идеологическом полюсе, да и внутри страны было множество протестантских течений, которые враждовали друг с другом едва ли не более ожесточенно, чем с папистами. Прибавим к этому стремительно расширившиеся «границы мира», именно Голландия была флагманом того процесса, который сегодня мы называем глобализацией. А еще прибавим совершенно особый политический режим, похожего на который не было нигде в Европе. Современность (modernity) наступает в Семи провинциях уже в XVII веке, принося с собой все характерные для нее тревоги и противоречия – и чтобы упорядочить свой внутренний мир, необходима поистине стоическая дисциплина.
«Если будешь, действуя в настоящем, следовать за прямым разумом с рвением, силой и благожелательностью, и не привходящее что-нибудь, а собственного гения сохранишь в устойчивой чистоте, как будто бы надо уже вернуть его, если увяжешь это, ничего не ожидая и ничего не избегая, довольствуясь в настоящем деятельностью по природе и правдивостью времен героических в том, что говоришь и произносишь, – поведешь благую жизнь. И нет никого, кто помешал бы этому»[180].
В образе кружевницы, аккуратно держащей катушки, можно найти пример человека, который привносит в свою жизнь порядок и смысл, с достоинством и внутренней наполненностью занимаясь выбранным делом. Причем важно, что это не что-то невероятно захватывающее, а будничный процесс, рутина, к которой, однако, девушка подходит как к чему-то важному и требующему мастерства. Вермеер, как и она, подолгу работал над каждым полотном, даже если это была небольшая жанровая сценка, которую нужно было передать булочнику в счет уплаты долгов. Его картины – это итог и свидетельство тщательно прожитой жизни.
И зритель приглашен к такой же концентрации. Наш взгляд плавно скользит в картинах Вермеера по «силовым линиям» композиции как по «зачарованному кругу», и чем больше времени мы проводим перед полотном, чем точнее движение нашего взгляда входит в резонанс с мерным биением ритма в картине, тем более собранным становится наше внимание, мы достигаем той степени сосредоточенности, которая позволяет что-то по-настоящему увидеть и ощутить.
Мое тело – всегда здесь, мое дыхание – всегда сейчас.
Умение фокусировать внимание на настоящем моменте, ощущать его как пространство самореализации, навык самоуглубления и рациональной организации жизни, методичность во всем вплоть до мелочей – этому учит протестантская этика, мышление стоиков и, что любопытно, практика дзен-буддизма. Я не случайно сравнила «Молочницу» с мастером чайной церемонии. Умение организовать свою жизнь по определенному принципу, содержать в порядке как сакральное, так и будничное, дает переживание протестантской «святости», или «просветление», а может быть – попадание в «просвет бытия».
Разбитую чашу можно собрать вновь, в технике кинцуги залив трещины лаком, смешанным с золотой пылью; а переживание «онтологической надтреснутости» может найти утешение в потоке золотистого вермееровского света.
10. Вермеер в настоящем
Искусство не воспроизводит видимое, а делает видимым
Пауль Клее
До сих пор мы занимались формальным анализом, припоминанием историй и кодов, говорили о качествах вермееровских картин как таковых и об их притягательной силе, теперь же мы можем перейти к более отвлеченному занятию, к своеобразной «игре в бисер».
Давайте поразмышляем о том, чего Вермеер не мог ни знать, ни даже предположить: о тонких нитях ассоциаций, соединяющих его работы и современное искусство. Здесь мы уже не будем стоять на твердой почве научного метода, а станем левитировать в поле догадок и интуитивно ощущаемых аналогий. Мы выделим три «нити» в этом визуальном исследовании.
Первая «нить» будет самой крепкой, здесь субъективные построения имеют некоторую основу в виде объективно произошедшего изменения роли живописного полотна в истории искусства, и мы увидим, какое место в этом процессе заняли работы Вермеера.
Начнем издалека. Эпоха Возрождения, как мы помним, началась с того, что фокус внимания художников переместился с потустороннего на посюстороннее, образы стали земными, понятными и близкими на эмоциональном уровне, чего не было прежде. «В готическом искусстве, – пишет Макс Дворжак, –