Шрифт:
Закладка:
Как видно из писем обывателей, раздражение выплескивалось не только на полицию: звучали оскорбления и в адрес верховной власти. В письме некой Кати от 30 июля сообщалось:
Здесь мужики с большим неудовольствием шли на призыв, даже бранили государя, говоря, что, вот, они идут на войну, а их семьи остаются без работников, голодные и «сирыя». Требовали водки, угрожая разгромить казенки.
Мобилизация крестьян не способствовала единению народа и власти, наоборот, становилась очередным источником политической опасности для существующего строя. Националистически настроенный житель Армавира, в условиях раздувавшегося печатью патриотического «психоза» не потерявший заряд скептицизма, обнаружил весьма любопытную причину разговоров о внезапно охватившем всех патриотизме. По его мнению, причина мнимого патриотического единения заключалась во временном «протрезвлении людей» ввиду закрытия на период мобилизации трактиров:
Наши либеральные газеты видят какой-то подъем духа в народных массах, которые призываются в войска. На мой взгляд, тут простая ошибка. Народ в дни мобилизации не пил, т. е. ему не давали пить, и это есть результат того спокойствия и серьезности, какие мы наблюдали в настоящую войну. Народного подъема не было – ходили с портретами и иконами небольшие кучки истинно русских людей и только.
Зырянов подмечал не спокойствие и серьезность мобилизованных крестьян, а с трудом сдерживаемое раздражение от того, что их оторвали от привычной жизни: «Мужику помешали жить, растревожили его, как медведя в берлоге. Он сердится, но пока еще сам толком не знает, на кого: на немцев, на царя, на бога, на Отечество»[174].
Проводы на войну всегда были тягостным психологическим испытанием, поэтому народная традиция предполагала компенсаторный ритуал, позволявший снизить градус напряжения. Он предусматривал употребление алкоголя как средства релаксации. Однако военные власти боялись пьяных беспорядков, которыми ознаменовалась мобилизация периода Русско-японской войны. Даже из тыловых районов винный след тянулся вплоть до театра боевых действий. Именно на это делал упор военный министр В. А. Сухомлинов, выступая за ограничение мест продажи питей в период мобилизации. Начало войны привело к ограничению продажи алкоголя на период и на время мобилизации (затем продленному вплоть до окончания войны), что вызвало яростный протест новобранцев и членов их семей. Уже 21 июля на имя министра финансов из Стерлитамака была направлена срочная телеграмма от городского головы, занявшая целых пять телеграфных бланков:
Стерлитамаке более десяти тысяч запасных начались беспорядки угрожающие разгрому всего города. Разгром уже начался с винного склада который растащен. Надзиратель и помощник ранены полицейской стражей. Начались выстрелы. Магазины и лавки закрыты. Ожидаются их разгром и имущества жителей…
Наиболее тревожные донесения в Главное управление неокладных сборов и казенной продажи питей поступили 22 июля из Томской губернии. За неполные пять дней в разных местах было разгромлено более двадцати винных лавок и складов. В Кузнецке склад был взят приступом и в течение нескольких дней находился в руках запасных. Опасаясь проникать внутрь, полиция снаружи наблюдала за происходящим, прислушивалась, сообщая о доносившихся изнутри глухих «ударах железа». В процессе разгрома склада в Барнауле начался пожар. Тревожным симптомом бунта стало то, что к запасным начали присоединяться и крестьяне. Управляющий акцизными сборами Томской губернии Лагунович прямо телеграфировал в Петербург: «Возмущение запасных Томской губернии принимает характер мятежа».
Во время пьяных погромов проявлялось социальное и политическое недовольство призывников: в разных губерниях громили помещичьи имения, мобилизованные врывались в полицейские управления, срывали и резали царские портреты, в некоторых случаях даже поднимали красные знамена. В. Ф. Джунковский вспоминал, что в Сабунчах запасные при посадке на поезд убили полицмейстера. Поводом стал поданный поезд, состоявший из теплушек. Запасные, увидев это, стали забрасывать машиниста камнями, крича: «Не поедем в телячьих вагонах, давай классные». Когда полицмейстер с несколькими казаками попытался усмирить толпу, его убили брошенным камнем. На следующий день Джунковский лично решил проводить запасных и увидел следующую картину:
Запасные сидели в вагонах, пьяных масса, градоначальник выкрикивал разные воодушевляющие патриотические слова, часть запасных кричали «ура», другие же с озлобленными лицами показывали градоначальнику кулаки, из вагонов сыпались ругательства. Картина была омерзительная[175].
Когда Джунковский выезжал на автомобиле со двора сборного пункта, кто-то из запасных бросил в его автомобиль камень.
Два разных патриотизма проявлялись на эмоциональном уровне, в тех чувствах, которые современники испытывали, глядя на мобилизованных. В одном случае рождалась гордость за бравых молодцов, в другом – печаль из-за того, что здоровые молодые люди обрекаются на смерть:
Все очень крепкие, рослые ребята. Страшно смотреть на это пушечное мясо и думать, что через несколько дней или недель кто-нибудь из этих молодцов, подшибленный немецкой пулей, ткнется лицом в грязь и так и останется там один умирать. И так будет не с одним, а с десятками, если не сотнями тысяч, —
писала Т. Л. Сухотина-Толстая 23 июля 1914 года.
Патриотические метаморфозы интеллектуалов
Военно-патриотическая тревога кануна Великой войны, свойственная всем ее участникам, вызывала эмоциональную «триаду враждебности» (страх, гнев и ненависть) к идеологическим оппонентам. Одним из резонансных психопатических проявлений этой нетерпимости стало убийство в Париже французского пацифиста, социалиста Ж. Жореса 18 (31) июля 1914 года местным национал-патриотом Р. Вилленом. Убийство не стало неожиданностью для знакомых Жореса, так как из-за своей антивоенной позиции в условиях растущей военно-патриотической истерии он стал часто получать письма с угрозами. Вероятно, в России, вследствие менее развитой прессы и низкой общей грамотности населения, накал страстей был меньше, однако и он спровоцировал патриотический раскол цензового общества на две неравные группы: противников и