Шрифт:
Закладка:
В келье стояла тишина, только редкие всхлипы не могущего справиться с собою Ивана, внука Феофанова, нарушали келейное благолепие, словно мелькание ласточкиных крыл на темно-сизой стене надвинувшейся на окоем грозовой тучи.
Произнеся разрешающее «Аминь», Алексий обратил взор ко князю и сделал знак глазами, разрешая ему покинуть покой. К ложу смерти подступили монастырские иноки.
Думал ли Алексий в сей миг, что и он уже ветх деньми и может воспоследовать за братом, оставляя все свои труды и заботы мирские, господарские и многотрудные дела княжества неведомо на кого в тяжкий час нависшей над Владимирской землею беды? Или не думал, не давал себе воли на то, ибо должен был довести до брега утлый корабль, брошенный им в бурю мирских страстей, им же самим вызванную давешним заключением в затвор князя Михаила Александровича Тверского? Поколения уходят в тот – надеемся – лучший и неведомый нам мир. Остающиеся на земле продолжают их труд.
Алексий отправлял Данилу Феофановича (вкупе со своим послом Аввакумом) в Константинополь сразу же после девятин по родителю. С ним уходили грамоты к патриарху, обвинявшие русских князей, поднявшихся вкупе с Ольгердом противу Москвы. Алексий просил, нет, скорее требовал патриаршего отлучения противников московского князя от церкви, бросая на весы политической судьбы разом и давнюю дружбу с Филофеем и авторитет верховного пастыря русских земель. С просьбами и грамотами отсылались нескудные дары, зело небезразличные нищающей греческой церкви. И теперь надобно было токмо ждать далеких вестей да молить Господа о сохранении в напастях зимнего пути жизней московского княжеского и владычного посольства.
В день отправления послов Алексий беседовал с глазу на глаз со своим старым секретарем. Леонтий недавно принял полную схиму. Это последнее разлучение с миром он совершил после смерти Никиты Федорова, точнее, после того, как он, отыскавши следы гибели друга, передал вдове Никитин нательный крест, разорвав этим последнюю ниточку, еще связывавшую его с мирской суетою, и теперь его заботы остались одни церковные.
– Веришь ты, что патриарх преклонит слух к нашим отчаянным глаголам? – вопросил Алексий.
Леонтий поднял строгий взгляд на владыку:
– Мыслю, судьба Руси решится все же здесь, у нас, а не в Константинополе. Монастыри, создаваемые преподобным Сергием и его учениками, важнее посланий патриарха! – высказал он.
Алексий поглядел умученно.
– Возможно, ты и прав! – произнес со вздохом. – И все же, не могущая опереться на мощь армий церковь тоже… Земные мы… Здесь, в этом мире! И надобно лишь беречь себя, дабы мера эта, мера земного, не стала роковой, превысив ту грань, за которой начинается забвение Бога и заветов Христа… После чего народ уже не спасти никакому иерарху…
Леонтий промолчал в ответ. Нятьем князя Михайлы владыка нарушил меру сию сугубо.
Глава 14
Московское, зело потрепанное зимними штормами посольство приставало в Галате. Уже здесь вдосталь наслушались о похождениях нового императора Иоанна V Палеолога, который, сменив Кантакузина и одолевши Матвея, теперь радостно распродавал, вернее даже – раздавал направо и налево обрывки империи, весь свой досуг обращая на охоту за хорошенькими женщинами. Постельные подвиги василевса, о чем на Руси стыдно было бы и говорить, были ведомы всей Галате и обсуждались без особого осуждения в каждом доме.
Среди спутников Данилы Феофановича было двое владычных бояринов, один из которых, Иван Артемьич Коробьин, пошел по стопам отца (престарелый Артемий, когда-то возивший на поставленье Алексия, нынче по хворости остался дома). Иван был столько наслышан о Константинополе, что первую ночь, проведенную в Галате, не мог спать и, невзирая на холодный, с мелким моросящим дождем ветр с Пропонтиды, выбрался из палаты и, завернувшись в дорожный суконный вотол, пошел один по темным улицам генуэзской крепости, когда-то – пригорода, теперь почти поглотившего прежнюю торговую славу столицы византийских императоров.
В чернильной южной темноте скупо светили окошки каменных хором. Улица горбатилась неровными щербинами камня. Он лез куда-то в гору, к подножию генуэзской башни Христа. Несколько раз едва разминулся с фряжскими дозорами. Спасало хорошее знание греческого, да еще – владение тем обиходным фряжским наречием, на котором объяснялись в Кафе. Генуэзцы, принимая Коробьина за сурожского гостя, оставляли его в покое. Русское платье тут ни для кого не было в диковину.
Наконец он выбрался на урывистую высоту, ощутил соленый морской ветер. Низкие рваные тучи, смутно посвечивая краями, шли над головою, и сырость была какая-то не своя, полная далекого (верно, принесенного из пустыни) тепла и чуждых запахов. От нее до костей пробирала дрожь, но не было, все одно не было в ней острого запаха снега, ледяной ласки и свежести зимнего ветра, неразлучных с родными, русскими ростепелями. Смутно – за тускло сияющей ширью Золотого Рога, уставленного темными очерками кораблей, – громоздился неведомый огромный город в редких огнях, и Коробьин угадывал, вспоминая бесконечные рассказы отца, где должна быть София, где храм Апостолов, где Влахернский дворец – все, что он узрит уже завтра и что теперь гляделось воспоминанием, смутным видением былого величия, утонувшего в ночных, окончившихся веках…
Назавтра в легкой лодье русичи переправились через Золотой Рог (где качало и заплескивало волнами) и наконец ступили на священную землю города.
Данило Феофаныч уже бывал в Цареграде и теперь, подозвавши к себе Ивана Артемьева, показывал ему то и другое, неспешно поясняя и отмахиваясь от нищих побирушек, что целою толпой бежали вослед послам. Так дошли до Софии. Предупрежденный заранее, их встретил патриарший клирик.
Филофей Коккин нашел минуту перед богослужением, чтобы встретить русичей, благословить и дать им облобызать свою руку. Быстрыми черными глазами он оглядел-ощупал каждого с головы до ног, улыбнулся бегло, вопросил о здравии кир Алексия. Данило Феофаныч ответил ему по-гречески, с хорошим произношением, что вновь вызвало ответную улыбку патриарха.
В Софии