Шрифт:
Закладка:
Глава 11
Онисим, созванный, как и другие, по осени на городовое дело во Тверь (велено было явиться с конем и телегою), не ведая, как и чем будут кормить на князевой работе, подумав, прибрал с собою провяленной медвежатины и сухарей. Сухари оказались ни к чему, так и пролежали до самого конца работы, а медвежатину в охотку всю подмяли сябры – пригнанные, как и он, на городовое дело мужики, что спали в одной обширной клети вповал на жердевых нарах, покрытых соломою и устланных старыми попонами.
Кашеварили чаще всего на дворе под навесом, и вечером после трудов все сидели, тесно обсев котел с горячею кашею, черпая в очередь друг за другом князеву вологу и крупно откусывая от толстых ломтей хлеба. Пили кислый ржаной квас, а наевшись, развесивши около нарочито истопленной каменки онучи, непередаваемым смрадом наполнявшие всю хоромину, – начинали разливанные байки. Тут и бывальщины шли в ход. Рассказывали про нечистого, который путал сети, про лесовиков, про баенную и овинную нечисть, про «хозяина» – домового; сказывали, кто ведал и знал, про князей, про Орду поганую, и о том, как татары в походах жрут сырое мясо, размяв его под седлом, и о том, как полоняников продают восточным и фряжским гостям на базарах в Кафе и Суроже, и про Персию, и про Индийское царство… Всего можно было наслушаться тут! А то принимались петь, и тогда строжели лица и песня, складно подымаясь на голоса, наполняла хоромину, уводила куда-то вдаль – от истомных трудов, от грязи и вшей, от портянок, – в неведомые дали, где кони всегда быстрее ветра, а девицы краше солнца и ясного месяца…
О князе Михайле гуторили много. Онька тут-то как раз и не выдержал. Дернула нелегкая похвастать, что сам князь ему терем ставил на дворе… Не дали договорить, грохнули хохотом мужики.
– Ой-ей-ей-ей-ей! Ты, паря, ври, да не завирайсе хошь!
Его мяли, тискали, пихали в затылок, дергали за вихор.
– Да знаешь ли ты еще, каков он, тверской князь? Ён, ежели хошь, единым взглядом и вознаградит и погубит кого хошь! Даве мужики сказывали: силов уж нету, – бревна спускали на плаву, – и тут князь Михайло, сам! Отколь и силы взялись! А он поглядел так-то, глаз прищурил – глаз ясный у ево! «Сдюжите, – грит, – мужики, – не будет и Тверь под Москвой!» Негромко эдак вымолвил… Мы, сказывают, пока плоты не сплотили да не спихнули на низ, и не присаживался боле никоторый. А уж потом, где полегли, тута и… значит… Не выстать было и к выти, ложки до рта не донести…
Онька плотничал не хуже других, и сила была в плечах. Работою брал. На работе, пока клали бревна, пока рубил углы, таскал глину, над ним не насмешничал никто. Но вечером становило невмоготу. Только и ждал уж, когда сведут городни да отпустят домовь. Хошь в лесе спрятаться со стыда!
Стена уже подымалась до стрельниц – невысокая еще, лишенная возвышенных костров, кровель и прапоров, но уже грозно-неприступная; и тысячи копошащегося народа в ее изножии, сотни лошадей, телеги с глиною, мельканье заступов и блеск топоров – все мельчало, низилось перед твердыней, воздвигнутой ими себе самим на удивление за немногие дни сверхсильного, схожего с ратным, труда.
Боярин, что отвечал за ихний ряд городень, почитай, целый день не отходил от работающих, но князя Михайлу мужики видали редко, и все как-то издали. Но единожды он и к ним пожаловал. Озирая уже почти готовую стену, рассыпая улыбки, что-то говоря спутникам, он шел, перешагивая через бревна и кучи земли (коня вели в поводу, сзади), в одном холщовом зипуне, без ферязи, единой белизною одежд да шелковым шитьем по нарукавьям отличный от простых мастеров.
Мужики, шуткуя, подтолкнули Онисима сзади.
– Вона! Твой князь! Созови, слышь! Али оробел?
И верно, оробел Онька и совсем уже негромко позвал:
– Княже!
Михаил оглянул вполголовы, вприщур, на столпившихся мужиков, улыбаясь, шагнул встречу устремленному на него взгляду, еще ни о чем не догадывая.
– Не узнал, князь? А ето я, Онька… – сказал Онисим и растерянно замер, увидя, что Михайло не узнает, не вспоминает, и с таким детским отчаяньем, просквозившим в голосе, досказал почти шепотом: – Терем… На Пудице…
Михаил вдруг, прихмурясь на миг, замер, вспоминая, и улыбнулся широко, молодо, по-мальчишечьи.
– Онисим! – вымолвил. Шагнул к нему и, раскинувши руки, небрегая заляпанною глиною Онькиной справой, обнял и крепко расцеловал в обе щеки, от чего у Оньки разом полились радостные слезы из глаз.
Мужики, что, похохатывая наперед, сожидали Онькина срама, тут замерли, округливши глаза. Не верили, никоторый не верил ведь россказням этого лесного увальня! Думали – брешет, и брешет-то безо складу и ладу.
– Где стоишь? – вопросил, трогаясь в ход, Михаил. – Ну, я пришлю! – вымолвил легко, как о должном: – Как городню кончим, бывай у меня в гостях!
Вечером Онисиму долго не давали спать, выспрашивали о каждой мелочи: как, да что, да в которое время? Вызнав, что был князь тогда еще юн, четырнадцатигодовалый, качали головами:
– Ну, товды понятно, ты бы, паря, враз повестил о том! Отроку-то чего не придет в голову!
– Не, други! – раздумчиво прогудел доселе молчавший пожилой мужик, что сидел на нарах, кочедыгом подплетая прорванный лапоть, и, дождав тишины, продолжил: – Ён князь! И тогды, значит, понимал!