Шрифт:
Закладка:
– Что вы хотите услышать следующим, Махешджи? – спросила его отца Саида-бай. – До чего чудесную публику вы всегда собираете в вашем доме! И такую осведомленную, что я порой чувствую себя лишней! Стоит мне лишь пропеть два слова – и вы, господа, завершаете газель!
Раздались восклицания: «Нет-нет!», «Что вы такое говорите?» и «Мы лишь ваши тени, Саида-бегум!»[111].
– Я уверена, что это не из-за моего голоса, а лишь благодаря вашей милости и милости Того, Кто наверху, – добавила она, – сегодня вечером я здесь. Я вижу, что ваш сын так же признателен мне за мои скромные усилия, как и вы были в течение многих лет. Должно быть, это в крови. Ваш отец, пусть он покоится с миром, был полон доброты к моей матери. И теперь я получаю вашу милость.
– Кто из нас кому оказывает милость? – галантно ответил Махеш Капур.
Лата невольно посмотрела на него с некоторым удивлением. Ман поймал ее взгляд и подмигнул. И она невольно улыбнулась в ответ. Теперь, когда они были родственниками, она чувствовала себя с ним не так скованно. Она вспомнила его утренние выходки, и улыбка вновь приподняла уголки ее губ. Теперь всегда, сидя на лекциях профессора Мишры, Лата невольно будет вспоминать уморительную картину: как он вылезает из ванны, мокрый, розовый и беспомощный, словно младенец.
– Однако некоторые молодые люди столь молчаливы, – продолжала Саида-бай, – что они сами могут быть идолами в храмах. Возможно, они так часто вскрывали свои вены, что у них не осталось крови, а? – очаровательно рассмеялась она.
Ах, сердце мотыльком летит на яркий свет…
Сегодня мой герой блистательно одет!
Молодой Хашим виновато окинул взглядом свою синюю вышитую курту. Но Саида-бай безжалостно продолжала:
Как его вкусу не воздать хвалу?
Он кажется мне принцем на балу!
Поскольку во многих стихах на урду, как и во многих из более ранних по времени персидских и арабских стихах, поэты обращались к молодым людям, Саиде-бай было несложно найти такие озорные отсылки к мужской одежде и манере поведения, чтобы было понятно, в кого летят ее стрелы. Хашим мог краснеть, гореть и кусать нижнюю губу, но ее колчан был бездонен. Она посмотрела на него и продолжила:
Алые губы твои – со вкусом медвяной росы.
О, Амрит Лал! – истинно имя твое.
Друзья Хашима к этому времени уже содрогались от смеха. Но, должно быть, Саида-бай поняла, что он больше не вынесет любовной травли, и смилостивилась, предоставив ему небольшую передышку. К этому моменту публика осмелела достаточно, чтобы выдвигать свои предложения, и после того, как Саида-бай, потакая своему вкусу, слишком интеллектуальному для столь чувственной певицы, исполнила одну из наиболее сложных и насыщенных аллюзиями газелей Галиба, кто-то из публики предложил одну из своих любимых – «Где встречи те? Где расставания?».
Саида-бай согласилась, повернулась к музыкантам, играющим на саранги и табла, и сказала им несколько слов. Саранги начал играть вступление к медленной, меланхоличной, ностальгической газели, написанной Галибом не на склоне лет, а в те дни, когда он был сам ненамного старше самой певицы. Но Саида-бай вложила в свои вопрошающие куплеты такую сладкую горечь, что тронула даже самые черствые сердца. И когда они присоединились в конце знакомой сентиментальной строчки, казалось, они задают вопрос себе, а не показывают соседям свою осведомленность. И эта проникновенность вызывала у певицы еще более глубокий отклик, так что даже последний сложный бейт, в котором Галиб возвращается к своим метафизическим абстракциям, стал кульминацией, а не отступлением от общего смысла газели.
После этого прекрасного исполнения публика лежала у ног Саиды-бай. Те, кто намеревался уехать не позднее одиннадцати часов, оказались не в силах сбросить чары, и вскоре незаметно уже перевалило за полночь.
Маленький племянник Мана уснул у него на коленях. Уснули и многие другие мальчики. Слуги унесли их и уложили спать. Сам Ман, который раньше часто влюблялся и поэтому был склонен к своеобразной приятной ностальгии, был ошеломлен последней газелью Саиды-бай. Он задумчиво раскусил орех кешью. Что он мог поделать? Он чувствовал, как неумолимо влюбляется в нее. Саида-бай теперь продолжила свои заигрывания с Хашимом, и Ман ощутил легкий укол ревности, когда она пыталась получить от юноши ответ:
Тюльпану ли, розе – им ли равняться с тобою?
Сколь же метафоры эти бессильны…
Когда эти строки не привели ни к какому результату, заставив молодого человека лишь беспокойно поерзать на месте, она попыталась исполнить более смелое двустишие:
Персик твоей красоты восхищает весь мир —
даже пушок на щеках выглядит истинным чудом!..
Это нашло отклик. Здесь было два каламбура – один мягкий и один не слишком. «Мир» и «чудо» обозначались одним и тем же словом «алам», а «пушок на щеках», звучавший на урду как «кат», могло быть истолковано как «письмо». Хашим, у которого на лице был легкий пушок, изо всех сил старался вести себя так, будто «кат» означает просто «письмо», но это стоило ему немалого конфуза. Он оглянулся на отца в поисках поддержки в своих страданиях – собственные друзья ничем не помогали, так как давно решили присоединиться к поддразниванию. Но рассеянный доктор Дуррани сидел в полудреме где-то позади. Один из друзей нежно потер щеку Хашима и потрясенно вздохнул. Покраснев, Хашим поднялся, чтобы покинуть двор и погулять в саду. Стоило ему привстать, как Саида-бай выстрелила в него Галибом:
Только имя мое помянули – и она поднялась, чтоб уйти…
Хашим, чуть не плача, сотворил адаб Саиде-бай и покинул внутренний двор поместья. Лате, чьи глаза горели безмолвным восторгом, стало жаль его, но вскоре ей тоже пришлось уехать с матерью, Савитой и Праном.
2.5
Зато Ман совершенно не жалел своего зардевшегося соперника. Он выступил вперед, кивнул налево и направо, почтительно поприветствовав певицу, и уселся на место Хашима. Саида-бай была рада приятной компании пусть и юного, но добровольца во вдохновители на остаток вечера. Она улыбнулась ему и произнесла:
Не отвергай постоянства, о сердце,
любовь без него не имеет опоры!
На что Ман ответил мгновенно и решительно:
Где б Даг[112] ни сел