Шрифт:
Закладка:
VIII. Искусство
Адриен Гётц
1. Портрет читателя
Высшая истина жизни – в искусстве.
В конце Поисков рассказчик задается вопросом о теме будущей книги. В самом деле, что попало на страницы романа? Ну конечно: часть жизни писателя с его воспоминаниями, радостями и печалями. Между прочим, идея подобной «правды» в искусстве пронизывает сочинения Джона Рёскина, великого вдохновителя Пруста, чьи мысли он развивает в своем романе, рассуждая о красоте музыки, живописи и литературы…
* * *
Пруст прочел Рёскина с восторгом. Он понял, что где-то существует родственная ему душа, и даже задумал что-нибудь перевести. Очень плохо говоривший по-английски, он, опираясь на подстрочник, сделанный матерью, стал переводчиком Рёскина и автором предисловий к его книгам[43]. Он открыл для французов этого писателя, который не только рассуждает об искусстве, но и предлагает свою концепцию жизни, возвращающейся в мир мастеров и деревень, в некое универсальное Комбре, похожее на деревеньку графа Толстого, – в местечко, откуда этот мир можно будет выстроить заново. Тот же Рёскин внушил Прусту мечту о путешествиях, в частности в Венецию, куда он и съездил вместе с Рейнальдо Аном. Друзья взбирались по приставной лесенке, специально взятой для этого напрокат, чтобы увидеть собственными глазами описанные Рёскином капители Дворца дожей.
С одной стороны, Рёскин был убежден, что любовь к искусству может спасти душу, а с другой, считал, что не нужно реставрировать старинные здания и памятники прошлого и тем более их воссоздавать – пусть они покрываются патиной времен, – и что у большого портала Амьенского собора, перед статуей Христа, называемой Прекрасным Богом Амьена, можно обрести смысл жизни. Пруст услышал в этом откровение. Он ездил на автомобиле осматривать церковные порталы ночью. Машину вел Агостинелли, и около трех часов ночи, добравшись до собора в Байё, они направляли фары на здание и смотрели. Прямому контакту с искусством Пруст научился у Рёскина, который изменил его жизнь и, несомненно, помог ему перейти от переводов к литературному творчеству.
Пруст понял, что как писатель он может создать синтетический образ в средневековом духе, построить свой собор, как Гюго – совсем по-другому – построил Собор Парижской Богоматери. Не менее важное влияние оказал на него Эмиль Маль, французский историк искусства, который расшифровал иконографию Средневековья и идентифицировал героев скульптурного ансамбля Шартрского собора. Между ним и Прустом завязалась активная переписка.
Любовь Пруста к искусству проявилась очень рано. Он приобрел известность как художественный критик, он публиковался во многих журналах, посещал музеи, выставки и мастерские художников, встречался с музыкантами… В Поисках утраченного времени перед нами предстает целая галерея творцов. Это мои любимые персонажи романа: писатель Берготт, музыкант Вентейль, живописец Эльстир. Я познакомился с ними в выпускном классе лицея. Уклон у нас был в точные науки, меня мучили математикой и физикой – по девять часов в неделю того и другого: Пруст казался избавлением. Я на год погрузился в чтение Поисков, не зная, что меня ждет. Это было для меня нечто вроде противоядия, убежища, защитного костюма. Я наслаждался совершенно ненужным и бесполезным, как мне казалось, занятием… Но затем перешел к изучению литературы и понял, что это чтение для души, это развлечение пригодилось мне всюду: в философии, истории, филологии…
Пруст показывает нам на страницах романа художников за работой, пользуясь ими как зеркалами для себя. Он одержим тем же стремлением, что и Роден во Вратах ада, объединивший множество своих скульптур в единую композицию, или Клод Моне в серии Кувшинок. Все эти творения воплощают вагнерианский замысел: создать произведение, образующее целый мир. Поиски становятся в один ряд с Мемуарами Сен-Симона, с книгами Бальзака и Шатобриана – писателей ночи[44], творящих свой собственный мир, но в то же время исчерпывающе описывающих то, что может почувствовать каждый. И Пруст тоже предлагает нам свою Тысячу и одну ночь.
В Содоме и Гоморре рассказчик приезжает в Бальбек. Там он беседует с госпожой де Камбремер, сестрой Леграндена, сноба из Комбре. И вот эта (мнимая) ценительница искусства, почитательница Клода Моне, принимается рассуждать о живописи…
Не то чтобы она была глупа, напротив того, но я чувствовал, что ее ум для меня совершенно бесполезен. Солнце садилось, и чайки теперь были желтыми, в точности как кувшинки на другом полотне из той же серии Моне. Я сказал, что знаю эти картины и, продолжая подражать языку ее брата, чье имя по-прежнему не смел произнести вслух, добавил, что, мол, как досадно, что ей не пришло в голову приехать в это же время вчера: она бы полюбовалась совершенно пуссеновским освещением. Если бы эти слова произнес нормандский дворянчик, незнакомый с Германтами, г-жа де Камбремер-Легранден наверняка выпрямилась бы с оскорбленным видом. Но теперь я мог бы отпустить нечто еще более фамильярное, и она бы выслушала меня с цветущей,