Шрифт:
Закладка:
Мы сидели, сидели в повозке, окутанные этим дождевым декабрьским мороком, и наконец мне стало невмоготу больше ждать. Я соскочил и побежал, и Ринго тоже, увязая по щиколку на этой старой слякотной дороге, рябой от копыт, уводящих в низину, — и зная, что слишком долго мы ее прождали и не сможем ни помочь, ни разделить с ней поражение. Потому что ни звука нигде, ни признака жизни; лишь промозгло умирает, догасает мутный день на трухлявой громаде хранилища, и там, в конце коридора, под дверью — тусклая полоска света.
Кажется, я не коснулся рукой двери, — в комнате был настлан деревянный пол, поднятый над землей фута на два, и я споткнулся о порог, распахнул дверь собою и влетел туда, упал на четвереньки — глядя на бабушку. Сальная свеча горит на ящике, но еще сильнее запаха свечки запах пороха. Он мне забил дыханье; я смотрю на бабушку. Она и живая была маленькой, но сейчас точно вся спалась, съежилась — точно была сделана из тонких сухих легких палочек, слаженных вместе и скрепленных веревочками, и теперь веревочки порвались, и палочки осели всей тихой кучкой на пол, и кто-то прикрыл их сверху чистым выцветшим ситцевым платьем.
ВАНДЕЯ[38]
1
Когда мы хоронили бабушку, все они собрались снова, брат Фортинбрайд и остальные: старики, женщины, дети, а также негры — те двенадцать, что спускались с холмов при вести об очередном возвращении Эба Сноупса из Мемфиса, и еще человек сто, уходивших вслед за армией северян и теперь вернувшихся в округ, где ни семей уже не нашли они своих, ни хозяев и разбрелись по холмам, затаились в пещерах и дуплах — и некому о них теперь заботиться, а главное, им не о ком заботиться, некого порадовать собою, своим возвратом; а ведь в этом, по-моему, горчайшая беда осиротелости, острейшее жало утраты. Все они спустились с холмов под дождем. Но теперь янки ушли из Джефферсона, так что можно уже не пешком являться, — и за ямой могилы, за надгробьями и памятниками вся каплющая можжевеловая роща полна была мулов с длинными черными палеными следами на бедре от клейма «США», которое сводили бабушка и Ринго.
Были тут и почти что все джефферсонцы, и был известный проповедник, беженец из Мемфиса или откуда-то еще, — он, мне сказали, приглашен миссис Компсон и другими для надгробного слова. Но брат Фортинбрайд не дал ему и начать это слово. Не то чтоб запретил — он ничего не сказал проповеднику; но, как взрослый входит в комнату, где собрались для игры дети, и дает им понять, что игра дело хорошее, да только комната со всею мебелью теперь на часок нужна взрослым, — так брат Фортинбрайд, костляволицый, в сюртуке, пегом от брезентовой и кожаной заплат, вышел быстрым шагом из рощи, где привязал мула, и вошел в скопление горожан под зонтиками. Посредине там лежала бабушка, и проповедник раскрыл уже свою книгу, а один из компсоновских негров держал над ним зонтик, и дождь неторопливо, промозгло, серо шлепал по зонтику, шлепал по желтым доскам гроба и беззвучно поливал темно-красную землю у могильной красной ямы. Брат Фортинбрайд молча глянул на зонтики, затем на холмяной народ, одетый в мешковину и дерюгу и зонтов лишенный, подошел к гробу и сказал:
— Ну-ка, мужчины, берись.
Поколебавшись, горожане тоже зашевелились. Но всех — и городских и холмяных — опередил дядя Бак Маккаслин. К Рождеству у него ревматизм так разыгрывается, что ему трудно двинуть рукой; но теперь он, опираясь на свою палку из окоренного стволика орешины, стал проталкиваться вперед, и ему давали дорогу и фермеры в мешках, накинутых на голову и плечи, и горожане под зонтами; а потом я и Ринго стояли, смотрели, как бабушку опускают в яму и дождь тихо плещет по желтым доскам, как бы разжижая их, обращая в подобие бледно пронизанной солнцем воды, и впитывается в землю. И мокрая красная земля стала падать в могилу с лопат, задвигавшихся, заработавших медленно и мерно, и холмяные фермеры сменялись, чередуясь, но дядя Бак никому не позволил себя сменить.
Времени заняло это немного, и проповедник-беженец все же опять бы, наверно, сунулся с надгробным словом, да только брат Фортинбрайд не дал. Не положив и лопаты, опершись на нее, он встал, как стоит работник в поле, и заговорил, как в церкви в дни распределения денег — спокойным, негромким, сильном голосом:
— Не думаю я, чтоб Роза Миллард или те, кто ее хоть мало-мальски знал, нуждались в указании места, куда ее взял Господь. И не думаю, чтоб кто-нибудь, знавший ее хоть мало-мальски, захотел оскорбить ее пожеланием спокойного сна в том уготованном ей месте. И думаю, что Господь уже уготовал ей и народ со старыми, сирыми, малыми — черный, белый, желтый или краснокожий, о ком ей печься и над кем хлопотать. Так что езжайте-ка, люди, домой. Иным из вас ехать недалеко, и притом в крытых экипажах. Но у большей части экипажей нет, и это спасибо Розе Миллард, что вы не пешком шли. Вас-то я имею в виду. Вам еще дров наколоть-нащепать для топки, да мало ли дел. И что бы, по-вашему, сказала Роза Миллард, увидавши, как вы стоите тут и держите под дождем детей и стариков?
Миссис Компсон предложила мне и Ринго жить у них, пока не вернется отец; приглашали к себе и другие, уж не помню кто, а потом я думал, все уже уехали, но оглянулся и увидел дядю Бака. Он подошел — рука скрючена, прижата локтем к боку, и борода криво торчит, точно еще одна рука, а глаза красные, сердитые, как от недосыпа, и палку держит так, будто сейчас ударит первого, кто подвернется.
— Что порешили делать, парни? — спросил он.
Темно-красную землю дождь пропитал и разрыхлил и уже не плескал, не хлестал бабушку — просто серо и тихо уходил в темно-красный холмик, и вот уже и холмик начал как бы тускло разжижаться, сохраняя свое очертание, — точно неярко-желтый цвет досок, растворясь, подкрасил землю доверху и слил могилу, гроб и дождь в одну красновато-серую тающую муть.
— Мне нужен пистолет на время, — сказал я.
Дядя Бак заорал на