Шрифт:
Закладка:
— Поняли, Батя, — как всегда отвечаем.
— А коли поняли — слава Богу.
Крестится Батя. Крестимся и мы. Нюхаем. Запиваем. Крякаем.
И вдруг Ероха обидно ноздрей сопит.
— Чего ты? — поворачивается Батя к нему.
— Прости, Батя, коли слово тебе поперек скажу.
— Ну?
— Обидно мне.
— Чего тебе обидно, брат Ероха?
— Что ты перстень столбового на палец себе надел.
Дело говорит Ероха. Смотрит на него Батя с прищуром. Произносит громко:
— Трофим!
Возникает слуга батин:
— Чего изволите, хозяин?
— Топор!
— Слушаюсь.
Сидим мы, переглядываемся. А Батя на нас поглядывает да улыбу давит. Входит Трофим с топором. Снимает Батя перстень с мизинца, кладет на стол гранитный:
— Давай!
С полуслова понял все верный Трофим: размахивается да обушком — по перстню. Только брызги алмазные в стороны.
— Вот так! — смеется Батя.
Смеемся и мы. Вот это — Батя наш. За это любим его, за это бережем, за это верность ему храним. А он пыль алмазную со стола сдувает:
— Ну, чего рты раззявили? Нарезайте!
Занимается Потыка кокошей, нарезает полосы.
Хочу было спросить, почему графом молодь занималась, а мы, коренные, и не ведали ничего. Не у дел мы, что ли? Доверие теряем? Но — сдерживаюсь: по горячим следам лучше не соваться. Я ужо опосля к Бате снизу подстроюсь. И вдруг Балдохай:
— Бать, а кто ж этот пасквиль сочинил?
— Филька-рифмоплет.
— Кто таков?
— Способный парень. Будет на нас работать… — наклоняется Батя, всасывает белую полосу через свою трубочку костяную. — Он тут про Государя написал здорово. Хотите послушать? А ну, набери его, Трофим.
Набирает Трофим номер, возникает неподалеку заспанно-испуганная рожа в очках.
— Дрыхнешь? — выпивает Батя рюмку.
— Ну что вы, Борис Борисович… — бормочет рифмоплет.
— А ну, прочти нам посвящение Государю.
Поправляет тот очки, откашливается, декламирует с выражением:
А в эти дни на расстояньи
За древней каменной стеной
Живет не человек, — деянье:
Поступок ростом с шар земной.
Судьба дана ему уделом
Предшествующего пробел.
Он — то, что снилось самым смелым,
Но до него никто не смел.
Но он остался человеком
И если, волку вперерез,
Пальнет зимой по лесосекам,
Ему, как всем, ответит лес.
Стукает Батя кулаком по столу:
— А? Вот сукин сын! Ловко ведь завернул, а?
Соглашаемся:
— Ловко.
— Ладно, дрыхни дальше, Филька! — выключает его Батя.
И вдруг запевает басом:
Минуту горя, час трево‑о‑о‑ги
Хочу делить с тобой всегда‑а‑аа!
Давай сверлить друг другу но‑о‑оги
И в дальний путь на долгие года‑а‑а‑а!
Надеялся я, что избежим сегодня этого, что свалится Батя раньше. Но неуклонен командир наш: после кокоши с водкой тянет его на сверление. Что ж — сверлить так сверлить. Не впервой. Трофим уж тут как тут: открывает красный короб, а в нем уложены, как револьверы, красные дрели. В каждой дрели — тончайшее сверло из живородящего алмаза. Думаю, вспомнил Батя про забаву острую свою, когда перстень брильянтовый перед ним сокрушен был. Раздает Трофим всем по дрели.
— По моей команде! — бормочет Батя захмелевше-задубевший. — Раз, два, три!
Опускаем дрели под стол, включаем и стараемся с одного раза попасть в чью‑то ногу. Втыкать можно токмо раз. Ежели промахнулся — не обессудь. Попадаю, кажется, Воску, а мне, в левую, наверно, сам Батя впивается. Начинается сверление:
— Гойда-гойда!
— Гойда-гойда!
— Жги, жги, жги!
Терпеть, терпеть, терпеть. Сверла сквозь мясо, как сквозь масло, проходят, в кости упираются. Терпеть, терпеть, терпеть! Терпим, зубами скрежещем, в лица друг друга вглядываемся:
— Жги! Жги! Жги!
Терпим, терпим, терпим. До мозга костного комариные сверла достают. И не выдерживает первым Потыка:
— А-а-а-а-а!
— Облом! — командует Батя.
Ломаем сверла. Обломки в ногах наших остаются. Проиграл Потыка: морщась и поскуливая, хватается за коленку свою. Терпение — вот чему молодым надобно у нас, коренных, поучиться.
— Вахрушев! — кричит Батя.
Появляется молчаливый Петр Семенович, врач опричнины, с двумя помощниками. Вынимают они из наших ног обломки свёрл алмазных, тончайших-претончайших, чуть толще бабьего волоса, накладывают пластыри, вводят лекарствия. Валится Батя на руки слуг, бьет их по мордасам, поет песни, хохочет, пердит. Потыка как проигравший отдает в котел опричный все, что у него в кошельке — пару сотен бумагой и полсотни золотом.
— Конец — делу венец! — ревет Батя. — Извозчиков!
Подхватывают меня под руки слуги, выносят.
* * *
Везет меня домой на моем «мерине» водитель казенный. Полулежу в полудреме. Мелькает Москва ночная. Огни. Мелькает Подмосковье заполуночное. Елки-крыши. Крыши-елки. Крышеелки, снегом припорошенные. Хорошо из Москвы суровой после дня рабочего полноценного в родное Подмосковье возвращаться. А с Москвой прощаться. Потому как Москва — она всей России голова. А в голове имеется мозг. Он к ночи устает. И во сне поет. И в этом пении есть движенье: суженье, растяженье. Напряженье. Многие миллионы вольт и ампер создают необходимый размер. Там живут энергетические врачи. Там мелькают атомные кирпичи. Свистят и в ряды укладываются. Друг в друга вмазываются. Влипают намертво на тысячи век. И из этого построен человек. Дома молекул с кладкою в три кирпича. А то и в четыре. Кто шире? А иногда и в восемьдесят восемь. Мы их об этом потом расспросим. И все дома за заборами крепкими, все с охраной, твари крамольные, гниды своевольные, во грехах рожденные, на казни осужденные. Кипят котлы государственные. Жир, жир, жир почивших в бозе капает и льется на морозе. Жир человеческий, топленый, из котла чугунного, переполненного через край переливается, переливается, переливается, переливается. Льется поток жира непрерывный. Застывает на морозе лютом. Перламутром. Застывает, застывает, застывает,