Шрифт:
Закладка:
Исключительности поэтического гения, не понятого толпой, Пушкин противопоставляет другой взгляд на личность поэта: она не равна его творчеству, а поэзия не равна жизни.
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружен;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орёл.
Это разделение личности и творчества, вызывавшее недоумение у молодых «московских романтиков», позволяло Пушкину быть свободным как в жизни, так и в своих сочинениях: предаваться светской жизни и дружескому разгулу и пробовать себя в самых разных поэтических жанрах, необязательно высоких. Эти эстетические и этические расхождения с молодым поколением поэтов и критиков вызвали к концу 1820-х годов охлаждение последних к Пушкину и разочарование в нём как в «первом поэте».
Пушкин же по-прежнему экспериментировал с разными жанрами, с языком и стилем. Несмотря на постепенное охлаждение критики, он продолжал писать и печатать «Евгения Онегина»; когда его обвиняли в ничтожности сюжета и героев – написал ещё более мелкосюжетную и пародийную поэму «Домик в Коломне» (1830). Когда в критике снова возникает запрос на романтическую личность, Пушкин пишет намеренно стилизованные, экспериментальные произведения, активно работая с «чужим словом»: Болдинской осенью 1830 года он пишет «Маленькие трагедии», существенная часть которых восходит к западноевропейским источникам; сочиняет стихотворные сказки – на фольклорные сюжеты; затем пишет поэму «Анджело» (1833) на основе шекспировской драмы «Мера за меру». Критики не оценили эксперименты Пушкина по расширению поэтического языка за счёт прозаизмов[132], как это он делает, например, в знаменитой «Осени» (1833):
И с каждой осенью я расцветаю вновь;
Здоровью моему полезен русской холод;
К привычкам бытия вновь чувствую любовь:
Чредой слетает сон, чредой находит голод;
Легко и радостно играет в сердце кровь,
Желания кипят – я снова счастлив, молод,
Я снова жизни полн – таков мой организм
(Извольте мне простить ненужный прозаизм).
К середине 1830-х годов непонимание и разочарование критики достигает апогея: более чем снисходительно пишет о Пушкине молодой Белинский, его продолжают ругать некогда сочувствовавшие ему Николай Полевой и Булгарин. И только трагическая смерть Пушкина после дуэли с Дантесом заставляет и критику, и более широкую публику одуматься и пересмотреть своё отношение к поэту, которого уже в некрологе называют «солнцем нашей поэзии».
Алексей Наумов. Дуэль Пушкина с Дантесом.
1884 год[133]
Сходный с поздним Пушкиным путь проделал и Баратынский, которого в поздние годы тоже не жаловали критики. Ещё в середине 1820-х Баратынский старался уходить от ограниченности элегического языка, вводя в свои тексты философские темы, – как, например, в «Черепе», «Буре», «Стансах» («О чём ни молимся богам…»). Ту же тенденцию продолжает он и в текстах конца 1820-х – начала 1830-х годов, перерабатывая элегические формулы и придавая им символическое и философское значение – как в «Запустении», «К чему невольнику мечтания свободы?..» или «Фее»:
Порою ласковую Фею
Я вижу в обаяньи сна,
И всей наукою своею
Служить готова мне она.
Душой обманутой ликуя,
Мои мечты ей лепечу я;
Но что же? странно и во сне
Непокупное счастье мне:
Всегда дарам своим предложит
Условье некое она,
Которым, злобно смышлена,
Их отравит иль уничтожит.
Знать, самым духом мы рабы
Земной насмешливой судьбы;
Знать, миру явному дотоле
Наш бедный ум порабощён,
Что переносит поневоле
И в мир мечты его закон!
Вершина «символической» поэзии Баратынского – сборник «Сумерки» (1842), объединивший тексты 1835–1841 годов, в которых, по выражению критика Николая Мельгунова, поэт «возвёл личную грусть до общего, философского значения, сделался элегическим поэтом современного человечества». Однако тот образный и поэтический язык, который предлагал Баратынский в «Приметах» и «Осени», «Недоноске» и «Рифме», казался большинству критиков безнадёжно устаревшим и антипрогрессистским. Поэзии Баратынского пришлось ждать сначала 1850-х годов, когда на неё вновь обратили внимание Иван Тургенев и Николай Некрасов, а затем рубежа веков – только поэты-символисты смогли оценить его позднюю «тёмную» поэтику по достоинству.
Фёдор Бруни. Пушкин (в гробу). 1837 год[134]
Эпохе конца 1830-х годов нужен был новый поэт, который не так явно был бы связан с традициями прежней поэтической школы и смог бы предложить новый тип лирики. Таким поэтом оказался представитель значительно более младшего поколения – Михаил Лермонтов (1814–1841).
Лермонтов объединил в своём творчестве многие достижения поэзии 1820–30-х годов. При этом разные поэтические традиции – ораторский стиль XVIII века, пушкинская «поэзия гармонической точности», байроническая субъективность – были подчинены одной задаче: создать и раскрыть образ лирического «я». Стихи и проза Лермонтова – это самое полное выражение романтической экспрессии. Лермонтов обновляет лирику благодаря особому вниманию к автобиографическому герою, его многообразным чувствам и переживаниям, его эмоциональной биографии – «истории души», которую он рассказывает в любом своём произведении. В поэтическом мире Лермонтова не только лирический герой, но и тучи и утёс, сосна и пальма, парус и дубовый листок испытывают и выражают один и тот же комплекс чувств – «душевную невзгоду», одиночество в «холодном мире», ощущение изгнанничества из былого или недостижимого рая, тоску по «родной душе», разочарование в любви и дружбе, которые оказались ненадёжными и преходящими.
И скучно и грустно, и некому руку подать
В минуту душевной невзгоды…
Желанья!.. что пользы напрасно и вечно желать?..
А годы проходят – все лучшие годы!
Любить… но кого же. на время – не стоит труда,
А вечно любить невозможно.
В себя ли заглянешь? – там прошлого нет и следа:
И радость, и муки, и все там ничтожно…
Что страсти? – ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, –
Такая пустая и глупая шутка…
Благодаря экспрессии и эмоциональности Лермонтов как бы перескакивает через границы жанров и стилей. В одном произведении