Шрифт:
Закладка:
– Через пять минут по графику будет здесь, – сообщил для всех Михалыч военную тайну.
Врагов обнял старого осмотрщика за плечи, встряхнул в порыве:
– А ведь построили дорогу, а, Михалыч! Хоть и на крови, а…
– На крови такое построить нельзя, товарищ майор, – не согласился тот. – Только на любви. Мужикам – к родине, женщинам – к мужьям на фронте… Как-то так.
– Тут как у Тютчева, – поддержал подошедший Леша, оставив ушедших в лес от общей радости женщин. И продекламировал:
«…Единство, – вещал оракул наших дней, —
Быть может спаяно железом лишь и кровью»…
А мы попробуем спаять его любовью —
А там увидим, что прочней…
– А… Тютчев этот, он с какого фронта? – полюбопытствовал Соболь.
– С того же, откуда их Гете, Шиллер, – замысловато пояснил старшина.
– А-а, – довольный ответом, протянул Соболь, на самом деле так ничего и не поняв.
Врагов и Михалыч одновременно посмотрели на часы. Железнодорожник в волнении выдернул из-за пояса желтый скрученный флажок, поднял его. Закон на железной дороге один: оказался рядом с железнодорожным полотном в форме, дай ожидающему от тебя машинисту знак. Красный открытый – значит, опасность, тормози и стой. Желтый скрученный – счастливого пути, он свободен.
– По-бе-да! – кричали собравшиеся.
– По-бе-да-а-а-а-а, – точками-тире отозвался людям паровозный гудок.
И лишь рыдали, обнявшись, за кустами Варя и Стеша да спешила к ним почуявшая недоброе баба Лялюшка. Стыдливо прикрывала рукой вконец разорвавшийся рукав на старом платье Наталья. С новым красным школьницей-знаменосцем бегала вдоль насыпи Груня. Военные взяли под козырек махнувшему им из кабины машинисту, Зоря запустила навстречу поезду самолетик.
– Как-то так, – утирая слезу, выбитую упругим воздухом от проносящегося мимо состава, проговорил Михалыч.
Засечная черта
(Роман в новеллах)
Не выстрелы пою, а тех, кто шел под пулями.
Не войне поклоняюсь, а тем, кто не прятался от нее.
Русскому солдату
Засечная черта
1
В Россию текла боль.
Она с усилием переваливала свое рваное, длинное тело через косогоры, глотая пыль с терриконов и собирая для пропитания колоски среди сгоревшей на полях бронетехники. Ее саму из последних сил тащили на костылях, толкали в детских колясках и несли спеленутой на руках. Везли в набитых нехитрым скарбом машинах. Именно по ним, по машинам, и узналось: а боль-то сама по себе бедна, богатые на таких стареньких «жигулях» не ездят.
Ее останавливала, пытала и исподтишка пинала на блокпостах родная украинская армия, обвиняя в предательстве и грозя то ли отлучить от родины, то ли, наоборот, никуда не выпускать. При этом боль сама могла тысячу раз, ломая шею, сорваться с крутых склонов, свалиться с искореженных пролетов на разрушенных мостах и навеки остаться на домашней земле под наспех сколоченным крестом. Но всякий раз она находила и находила силы двигаться дальше. Ее двужильность удивляла, это нельзя было ни понять, ни объяснить. Особенно тем, кто не видел, с какими муками она рождалась под минами в поселке Мирном. Как вдоволь, словно про запас, насыщалась слезами в городе Счастье. Как горела днем и ночью в Металлисте, уродовалась в Роскошном, превращалась в черные кровавые сгустки в Радужном, плавилась в Снежном. Пряталась в тесных подвалах Просторного ради того, чтобы не померк свет, как в Светличном, и рыдала на Веселой Горе…
Брела, текла по юго-востоку украинская боль – немая, но оттого легкопереводимая на любые языки мира. Порой казалось, что это просто мираж Первой мировой, начавшейся таким же жарким летом 14-го года. Но ровно сто лет назад. Та война смела с планеты правых и виноватых, разорвала в клочки империи и загнала в небытие целые династии: ей после первого же выстрела становится все равно, что засыпать в могилы – любовь или ненависть, добро или зло, счастье или боль.
Боли нынешней тоже не гарантировалась безопасность, и потому она вместе со всеми мечтала лишь об одном – побыстрее увидеть засечную черту. С пограничными вышками. С русскими солдатами на них. Там, за их спинами, за их оружием, и могли прекратиться все мучения.
Но не торопилась, не спешила открываться граница. Словно оберегая собственный дом от близкой войны, оттягивала и оттягивала засечную черту в глубь России. А может, просто давая людской боли возможность испить свою чашу до дна.
Вот только где оно, дно? Кто его вымерял-выкапывал? Под чей рост и какую силу?
Но не идти, не ползти, не ехать нельзя было, потому что за спиной «градины» от «Града» срезали бритвой деревья. Вспарывали крыши школ и детских садиков. Перемалывали в труху бетонные укрытия бомбоубежищ. А смешнее всего войне вдруг оказалось наблюдать за стеклянными ежиками. Разбиваешь взрывом на мелкие осколки стекла, и они веером сначала впиваются, а потом шевелятся на людях, когда те начинают ползти. Дети ползут – маленький ежик, старики – ежик большой. Летом одежды на людях мало, видно все очень хорошо…
Однако и на эти остатки живого после артиллерии серебристыми коршунами сваливались с неба МиГи и «сушки». Из-под их крыльев, как из сот, с шипением вырывались гладко отточенные «нурсы» с единственным желанием – доказать свою военную необходимость, свое умение рвать на куски, сжигать, крушить все без разбору. Роддом и морг – одновременно. Водозабор и подстанцию – можно по очереди. Церковь, пляж, тюрьма – как получится. На то они и неуправляемые реактивные снаряды.
Вольготно на войне металлу.
Территория Новороссии, при любом исходе битвы уже обозначенная историей как Донецкая и Луганская Народные Республики, могла показаться адом, выжженной, потерявшей рассудок землей. Могла, если бы не ополченец Моторолла, ломавший плоскогубцами гипс на своей правой руке, – ради фронтовой свадьбы, ради того, чтобы могла невеста по всем правилам мирной жизни надеть ему обручальное кольцо. Если бы не черепашка, которую нашли ополченцы в разрушенном детском садике и не