Шрифт:
Закладка:
Женщина извлекла из сумки бумажный пакетик, а из пакетика — два пончика, один из которых протянула Дачесс.
Та пыталась делать вид, что пончик ее не волнует, но женщина тряхнула пакетиком у нее перед носом, будто приманивая пугливого зверька.
— Пробовала пончики от Черри?
Дачесс не выдержала. Постаралась хотя бы откусить поделикатнее; просыпала сахарную крошку на джинсы.
— Ну как? Лучший пончик в твоей жизни, верно?
— Ничего, съедобный.
Взрыв смеха — словно Дачесс отпустила удачную шутку.
— Знаешь, я бы, наверное, дюжину в один присест умяла. Пыталась ты когда-нибудь съесть целый пончик и ни разу не облизнуться?
— Зачем это?
— А давай на спор — кто первый губы облизнет? Увидишь: это труднее, чем кажется.
— В вашем возрасте — наверное, да.
— Женщине столько лет, на сколько при ней себя ощущает мужчина.
— А Биллу сколько?
— Семьдесят пять.
Последовала горькая усмешка.
Дачесс занялась пончиком. Глазурь щекотала губы, однако Дачесс терпела, не облизывалась. Женщина тоже держалась, но хватило ее ненадолго. Сахарная щекотка сделалась невыносимой, и женщина быстро провела языком по губам. Дачесс ей на это указала. Реакцией стал хохот, столь громкий, что Дачесс еле подавила улыбку.
— Кстати, меня зовут Долли. Как Долли Партон[21], только без бюста.
Дачесс не отвечала, держала паузу. Чувствовала на себе вопросительный взгляд. Наконец Долли, смутившись, отвернулась.
— Я — вне закона. Незачем вам светиться рядом со мной.
— У тебя есть кураж, а он мало кому дается.
— Знаете, что написано на могиле Клэя Эллисона? «Все, кого он убил, заслуживали смерти». Вот где кураж.
— Ну а имя есть у той, которая вне закона?
— Дачесс Дэй Рэдли.
В глазах Долли отразилось нечто похожее на жалость.
— Я знакома с твоим дедушкой. Прими мои соболезнования.
Этот спазм в груди, эффект перекрытого кислорода; не смотреть на Долли, перевести взгляд на улицу, уставиться на собственные кроссовки — может, тогда глазам не будет так горячо.
Долли вынула сигарету из мундштука, ни разу не затянувшись.
— Вы не покурили.
Она улыбнулась, блеснула ровными зубами.
— Курить вредно — хоть Билла моего спроси.
— Зачем тогда у вас сигареты?
— Отец однажды застукал меня за курением. Так поколотил, что мало не показалось. Ну я и стала курить ему назло. Тайком, конечно. Хотя мне даже запах дыма никогда не нравился. Ты, наверное, думаешь: вот же привязалась, старая кошелка?
— Да.
На плечо Дачесс опустилась ладошка. Он стоял перед ней и широко улыбался: кудряшки прилипли к потному лобику, под ногтями грязь.
— Меня зовут Робин.
— Рада познакомиться, Робин. Я — Долли.
— Как Долли Партон?
— Только без сисек, — уточнила Дачесс.
— Маме нравилась Долли Партон. Мама песню ее часто пела — ну эту, «С девяти до пяти»[22].
— Сама себя высмеивала, потому что она-то как раз ни на одной работе не задерживалась.
Долли пожала Робину руку и сообщила ему, что во всю жизнь ей повстречалось от силы три-четыре столь же симпатичных мальчика.
Лишь теперь Дачесс заметила Хэлов старый грузовик, припаркованный на противоположной стороне улицы. Сам Хэл привалился спиной к капоту.
— Робин, Дачесс, надеюсь, скоро увидимся. — Долли угостила Робина пончиком и пошла прочь, на ходу кивнув Хэлу.
— Дедушка знаешь как беспокоился? Пожалуйста, Дачесс, веди себя хорошо.
— Я — вне закона; или забыл? Неприятности сами меня находят.
Робин печально глядел на нее снизу вверх.
— Попробуй-ка лучше съесть целый пончик и ни разу не облизнуться.
Он перевел глаза на пончик.
— Слишком просто.
— Тогда вперед.
Робин не сдержался уже после первого кусочка.
— Вот ты и облизнул губы.
— Нет, не облизнул.
Вместе они направились к грузовику. Кудлатые облака валили с горы, наседали, теснили день, отвоевывали себе ярд за ярдом в шатре небосвода.
— Я скучаю по маме.
Дачесс крепче стиснула ручонку Робина. Ее собственные чувства не умещались в слово «скучаю», а как их определить, она еще не знала.
* * *
Тридцать лет в одном помещении, металлические унитаз и умывальник, выщербленные стены с процарапанными надписями. Дверь, которую открывают и закрывают ежедневно в строго определенное время.
«Исправительное учреждение графства Фейрмонт». Солнце, бледное и безжалостное вне зависимости от времени года. Уок поднял глаза на видеокамеру и снова перевел взгляд на заключенных. Их вывели на прогулку. Скованные одной цепью, они казались деталями пазла, которые некуда приткнуть.
— Сколько уже бывал здесь, а никак не привыкну, что все такое блеклое.
— Понятно. У вас там, на побережье, синева рулит, — усмехнулся Кадди.
Прикурил, предложил Уоку сигарету. Тот жестом отказался.
— Не куришь, что ли?
— Нет. Даже не пробовал никогда.
На баскетбольной площадке шла игра. Заключенные сбросили куртки, их спины и плечи блестели от пота. Один парень не удержал равновесия, вскочил, хотел принять боевую стойку, но покосился на Кадди и мигом подавил агрессию. Игра продолжалась — яростная, словно на кону сама жизнь, словно проигрыш равен смерти.
— В душу он мне запал, — говорил между тем Кадди.
Уок обернулся к нему, но тот не сводил глаз с баскетбольной площадки.
— Правда, в те времена мне казалось, что некоторых осудили зря. Я тогда только на службу поступил. Не в наружную охрану, нет — мне этаж дали патрулировать. Вот я и наблюдал. Доставят, бывало, какого-нибудь «белого воротничка» — адвоката или банковского служащего, — я и думаю: нет, этот точно не отсюда, не такое он совершил, чтобы тут сидеть. Теперь иначе думаю: что зло — оно однородное, без степеней. Есть черта, за нее переходить нельзя, и точка. Заступил на дюйм — всё, виновен.