Шрифт:
Закладка:
Ну что сказать тебе, я как снова в дом зашел, все стали искать разные предлоги, чтобы уйти поскорее, да что там говорить. Ты и сам умный, все понимаешь. Даже ежели человек и знает правду, когда сталкивается с ней с глазу на глаз, сразу взгляд отводит, вот так и они. А что я должен был ответить? Я и сам растерялся. Ну, говорит он мне, после того самого вечера даже в своем доме был я как прокаженный. Как это возможно, чтоб каждый раз, ежели я до чего касался, они это потом отмывали. А еще хуже было то, как они на меня смотрели. Со страхом. Ты вообще представить себе это можешь? Чтоб на тебя смотрели и боялись мать твоя и отец? Шло время, два, три, четыре месяца, а никакого роздыху от этой истории так у меня и не было. На меня все глазели постоянно, а как только я оборачивался поглядеть в ответ, сразу глаза опускали долу, в землю. Я даже вздохнуть свободно не мог.
Вот так и получилось, что я решился уехать. А куда – сам не знал. Далеко. Я только об этом и думал. Куда-нибудь подальше. Сдал я совсем, ничего дальше, чем Америка, я не знал, так что я сказал: ну, вот туда и поеду. Пришлось побороться, потому как тогда нелегко было сделать так, чтобы тебя пустили, но у меня все получилось. А когда я должен был уехать, собрал я дома все свои вещи, от штанов до фотокарточек. Мать моя на колени упала, говорит, мол, это что такое? Ты уезжаешь и ничегошеньки о себе на память не оставишь? А я говорю ей: фотокарточка тебе нужна, чтобы смотреть на нее и хоронить меня да оплакивать каждый день, потому как, пока я тут рядом с тобой был, ты только об этом каждый день и мечтала. Там вот, в Турции, тысячи матерей клянут имя мое, ну что ж, пусть и здесь еще одна добавится, так я ей сказал и уехал. А здесь, когда приехал, меня ни один человек не знал, и я как-то немножко освободился. Но я знал, что грязь от меня не отлипнет. Десять лет все это продолжалось. Я мужиком стал не из-за работы, как другие, а из-за убийства. И я прекрасно знал, что оно меня не отпустит, потому как, когда война закончилась, я опять-таки крови искал. Смотрел я на людей вокруг и единственное, что примечал, в каком месте горло перерезать, где надавить, куда ударить, чтобы с ног сбить. Нужно мне было обуздать мою душу, потому как ежели бы я так и дальше продолжал думать, то рано или поздно приставили бы меня к стенке. Так что сел я, и пораскинул мозгами, и понял тогда, что грязь – она не везде грязь. Я тебе другими словами скажу, ежели ты увидишь в церкви пахаря, грязного, всего в комьях земли, скажешь, что он неряха. А ежели ты увидишь его грязным на поле, скажешь, какой он молодец. Ну вот, поскольку эту грязь никогда не счистить ни с чьих ботинок, потому как из нее душа вылеплена, нужно просто найти подходящее поле. Так я и сказал себе, ну что ж, раз ты к крови приучился, Аргирис, так в крови тебе и ходить. В этом-то и твое предназначение. И пришел я в один прекрасный день в «Юнион» и сказал им: дайте мне работу. И поскольку в работе этой был я лучше всех, так я там и закрепился, а все остальные приходят и уважительно по плечу меня хлопают: англичане, греки, русские, немцы – все. Но опять-таки, ежели бы они знали, что за работу я делаю, что я головы разбиваю, они опять-таки брезгливо бы на меня смотрели, несмотря на то что работу свою я достойно выполняю. То, что у людей вызывает отвращение, может происходить где-то, им это неважно – где, главное, чтобы они сами этого не видели и чтоб работу ту кто-то другой делал. Главное, чтобы они сами могли принарядиться, выйти под ручки со своими дамами, сами не воняя при этом, взять столовые приборы в руки, которые не опухли от крови, да и разрезать свою отбивную не замаравшись. Вот это и значит – цивилайзд. Ходить по дерьму на высоких шпильках. Работа моя в «Юнионе» тайная, и та, что на войне я делал, была тайная, просто теперь меня не называют киллером, здесь меня называют нокером, и звучит-то это на слух как-то поприятнее. Ежели ты в тылу сидишь, ты разве можешь представить, как там, на войне? Ежели ты бакалейщик, торгаш, проститутка, кто угодно, ты разве знаешь, как