Шрифт:
Закладка:
«Может быть мы вошли не в тот подъезд?» – спросил Есенин у Мариенгофа. «Скорее всего нас разыграл кто-то», – ответил Мариенгоф. В это время Шершеневич остановил одного молодого человека: «Скажите, пожалуйста, как войти в клуб Наркоминдела?» «Да ведь вы находитесь в нем». «Позвольте, но как же наш вечер…» «Вы что, артисты? Вон висит ваша афиша». – «Какие там артисты, – раздраженно ответил Шершеневич. – Мы поэты, которых пригласил сам Чичерин». «Сам Чичерин, – удивленно переспросили меня, – так вам надо ехать на Софийскую набережную. Там они собираются». В это время к нам подошла пышная особа и вежливо сказала: «Не слушайте этого дурака… Я секретарь месткома, и это была моя инициатива вас пригласить. Пойдемте наверх, там разденетесь и чайку попьете, если хотите». Мы молча пошли за ней. Есенин нахмурился. Мариенгоф смотрел нарочито весело, а Шершеневич ехидно улыбался. Есенин имел такой вид, будто вместо бокала ожидаемого шампанского ему предложили стакан жидкого киселя»». Друзья выступили не перед блестящим обществом дипломатов во главе с Чичериным, а перед обслуживающим персоналом Наркоминдела. Поэтов принимали так восторженно, что минутное огорчение было забыто, инцидент исчерпан. Но, даже сквозь прошедшее время, в воспоминаниях 1974 года чувствуется, как торжествовал тогда Рюрик, отказавшийся переодеть мятый пиджак.
Кузнецкий Мост, дом 21/5
Петровка, дом 23
7 августа 1921 года скончался Александр Блок. Начались вечера памяти. Имажинисты тоже «отметились»: произнесли «Слово о дохлом поэте»! Есенин участия в этом кощунственном действе не принимал. Он выступил в Партийном клубе эсеров, в подковообразном здании архитектора М.Ф. Казакова на Петровке, 23. Об этом событии сообщалось в Бюллетене Центрального оргбюро левых эсеров от 1 октября 1921 года (обнаружено Я.В. Леонтьевым). Выступали: А. Шрейдер, публицист, философ, издатель журнала «Знамя»; И. Штейнберг, адвокат, автор биографии М. Спиридоновой; Я. Зунделович, литературовед, переводчик; В. Вольский, поэт; К. Буревой, эсер, профессиональный революционер. Последний вспоминал в 1927 году о выступлении Сергея Есенина на этом вечере: «Под конец концертной части пришел Есенин и взял слово. Оратор он был плохой. Но на этот раз, взволнованный, говорил с вдохновением, с любовью, с большой сердечностью. Вспомнить что-либо из этого выступления невозможно, ибо никакой логики, никакой связи в выступлении не было. Это был целый каскад образов, образов могучих, крылатых. Чувствовалось лишь, что так говорить не сможет обыкновенный человек, не сможет так говорить даже талантливый человек, когда он не есть поэт – творец именно таких образов. Впечатление у присутствующих необыкновенное; а спроси, о чем он говорил, – никто не скажет, какая-то сказочная речь! Как будто восстало множество образов из нерассказанных еще сказок русского народа, как будто шелест ржи и пьянящий запах лесов залетели в столичную залу из дебрей будущей «новой Америки». И говорил Есенин: «Есть два поэта на Руси: Пушкин и Блок. Но счастье нашей эпохи, счастье нашей красы открывается блоковскими ключами». Об этом вечере со слов Я. Гутмана, предположительно, записал в дневнике Андрей Белый: «<…>Сергей говорил, что говорить о смерти Блока нельзя: раз, в беседе с Блоком по поводу слухов о разрушенном Кремле Блок сказал Есенину: «Кремль разрушить нельзя: он – во мне и в вас, он вечен; а о бренных формах я не горюю». То же применил Есенин о Блоке: он – наш, он – не умирает; он – вечен, а о бренном Блоке горевать нечего».
Петровка, дом 23
Бульвары: Никитский и Страстной
Никитский бульвар
Есенина часто можно было встретить на московских бульварах… Обычно он очень спешил, лишь иногда шел медленно, называя это занятие – «прошвырнуться»… Жене Лившиц, девушке с «библейскими глазами», написал как-то: «<…>ведь куда, куда только не собирался и с Вами даже уславливался встретиться в Крыму… Дело в том, как я управляюсь с моим издательством. Я думал, уже все кончил с ним, но вдруг пришлось печатать спешно еще пять книг, на это нужно время, и вот я осужден бродить пока здесь по московским нудным бульварам из типографии в типографию и опять в типографию!» Поэт лукавил. Он любил московские бульвары, на них кипела жизнь… На Никитском, например, работали моментальные художники: вырезали профили из бумаги, старушки продавали семечки, сидя на своих табуретках…
Страстной бульвар
Страстной бульвар просыпался раньше всех бульваров… В погожие деньки на скамейках сидели парочки, собирались старички, играли уличные музыканты… На Никитском бульваре. Из воспоминаний Матвея Ройзмана: «<…>ступив на Никитский бульвар, Сергей устремился к первой свободной скамейке. Он сел, стал шарить руками в карманах: «Вот черт! Бумагу забыл!» Я подаю ему вчетверо сложенный лист писчей бумаги. Есенин опять лезет в карманы, чертыхается. Я, понимая, забыл карандаш, даю свой. Он ложится ничком на скамейку и пишет округлыми, отдаленными друг от друга буквами четыре строки – одна под другой… Строфа. Читает ее, вздыхает, садится: «Вышло!» И обращается ко мне: «Не интересуешься, что я написал?» «Ты не любишь читать в процессе работы!»» Это верно!» – «И потом я запомнил твои слова: по одной строфе никогда не суди о целом стихотворении!» «Это тоже верно!» Конечно, я не мог не запомнить строки, которые он несколько раз произносил вслух. Это стихотворение начиналось так: «Сторона ль ты моя, сторона!» На Страстном бульваре. Из воспоминаний Матвея Ройзмана: «Однажды, проходя по Страстному бульвару, я увидел, как Есенин слушает песенку беспризорного, которому можно было дать на вид и пятнадцать, и девять лет – так было измазано сажей его лицо. В ватнике с чужого плеча, внизу словно обгрызанном собаками, разодранном на спине, с торчащими белыми хлопьями ваты, а кой-где просвечивающим голым посиневшим телом, – беспризорный, аккомпанируя себе деревянными ложками, пел простуженным голосом: «Позабыт, позаброшен…» Сергей не сводил глаз с несчастного мальчика. Лицо поэта было