Шрифт:
Закладка:
По мере того как работа на фабрике ускоряется, мужчины и женщины, занятые механическим трудом, «не только изображают рабочих, вооруженных огромными молотами, но и сами обрабатываемые куски металла части машин, над которыми, выволакивая их (за ноги) трудятся другие хореиты-рабочие» [Бундиков 1927]. Сами танцовщики превращаются в механизмы: они «качаются, вибрируют, попеременно вращаются, как если бы они были механическими устройствами» [Malherbe 1927], зубчатыми колесами, рычагами, валами и блоками. Эти женщины, которые выворачивают локти, крутят кистями рук и приседают, уже не люди, а обезумевший коленчатый вал. Эти полуголые мужчины в кожаных фартуках, которые обхватили друг друга руками и плавно кружатся, – бегущая шестеренка» [Coeuroy 1927][176]. «Они неустанно вращаются, как приводные ремни, искривляются, как стальные блоки под ударами молотов»[177].
Такая визуализация индустриального труда совсем не означала провозглашение большевизма. Пораженный видом огромных молотов, один из зрителей воскликнул: «Это же Нью-Йорк!» [Benoist-Mdchin 1927][178]. По словам одного из рецензентов, в своей энергетически заряженной хореографии Мясин «позаимствовал идеи у бесшабашных комиков мюзик-холлов» [Prompter 1927][179]. Не так уж сильно ошибался Кокто, когда обвинял Мясина в том, что тот слишком полагается на дешевые эффекты. Александр Бундиков, критически настроенный рецензент консервативной эмигрантской газеты «Возрождение», пошел еще дальше и сравнил акробатических танцовщиков Мясина с модными в то время цирковыми клоунами [Бундиков 1927][180]. Так, гимнастический финал, отвергнутый Дягилевым в первоначальном сценарии Прокофьева и Якулова, появился в спектакле вновь, но обходным путем. Чтобы как-то уравновесить возможный комический эффект, потребовалась вся мощь движущихся, сверкающих, вращающихся декораций Якулова и могучая энергия музыки Прокофьева. В конце концов даже самый недоброжелательный рецензент вынужден был признать, что финал удался и привел зрителей в восторг. Как заметил один лондонский критик, «вторая сцена в “Стальном скоке”превосходит все, что [Мясин] когда-либо делал с большим кордебалетом» [Н.1927][181].
Политика нейтралитета
За политический нейтралитет, на котором настаивали Дягилев, Прокофьев, Якулов и Мясин, приходилось платить. Искушенный в политических вопросах Эренбург, которому удавалось свободно перемещаться между буржуазным Западом и большевистским Востоком, был прав, предостерегая, что невозможно в одно и то же время сохранять нейтралитет по отношению к Красной России и сочинять о ней «розовый» балет. Все те новые художественные течения, которыми восхищался Дягилев в большевистской России, преследовали четкую политическую цель. Чем больше создатели «Стального скока» замалчивали острые моменты, тем сильнее было искушение критиков и зрителей найти в балете политическую подоплеку. Некоторые оставляли этот вопрос без ответа: как отмечал один лондонский критик, балет не «взывает к чувству прекрасного или склонности к благородным сторонам жизни». Почему же тогда вторая часть приводит зрителей в восторг? К какому инстинкту она взывает? «Пусть в этом разбираются психиатры и психоаналитики» [Crescendo 1927][182].
Понимая, что в сюжете первой части балета царит путаница, Дягилев показал его в Лондоне практически без комментариев. «Два акта этого балета представляют собой ряд событий, в которых обобщены два аспекта русской жизни – деревенские истории и сказания и механизмы фабрик» – вот и все, что зрители смогли прочитать в лондонской программе «Русского балета». Там не было ни Бабы-яги, ни крокодила, ни графинь. Исчез подзаголовок «1920», который на парижской премьере обозначал послереволюционную дату сюжета. Без предварительной рекламы и в серых конструктивистских декорациях только красный экран, скрывавший платформы, «был советского цвета» [Parker 1927][183].
Старания Дягилева запрятать политику в постановке как можно глубже могли быть вызваны его опасениями, что большевистский балет спровоцирует беспорядки в британской столице. В отличие от Парижа, Лондон был крайне враждебен к большевикам, в особенности через год после всеобщей забастовки в мае 1927 года, которая вызвала у властей опасения, что большевики уже действуют в стране, и разгрома британской полицией помещения Англо-советского торгового общества в мае 1927 года, что явилось нарушением соглашения с Россией и поставило страны на грань войны. Критик газеты Boston Evening Transcript отмечал, что в день премьеры балета недалеко от театра проходила акция протеста женщин против «доктрины и интриг советской Москвы» [Ibid.].
В интервью, данном накануне лондонской премьеры, Дягилев ни словом ни обмолвился о большевизме и сосредоточился исключительно на живописных сторонах жизни современной России. С «Голубым экспрессом» Мийо и декорациями Довиля за спинойон готов был заменить экзотические «шапки Бориса Годунова и бороды бояр из “Жар-птицы” или ранние викторианские снега и сани Санкт-Петербурга» на «декоративную сторону нынешней России». Дягилев подчеркивал, что Мясин ничего не знал о современной России и полагался исключительно на собственное воображение, не имея «никаких особых предпочтений» [Diaghilev 1927][184].
Импресарио вполне обоснованно опасался, что его новое политически провокационное предприятие может оттолкнуть от него консервативных покровителей. Газетный магнат лорд Ротермир, который в то время финансировал Дягилева, заявил, что не хочет давать деньги на какие-то «эксцентрические» балеты. После того как Дягилев поставил «Стальной скок», он перестал оказывать ему финансовую поддержку [Press 2006: 73]. У Прокофьева также были дурные предчувствия по поводу лондонской премьеры, и он пытался отговорить Дягилева от постановки балета по ту сторону Ла-Манша. Британская столица не вызывала у него приятных воспоминаний со времен постановки «Шута», и он был убежден, что там его новый балет непременно провалится.
Несмотря на старания Дягилева отодвинуть политические моменты на задний план, в Лондоне они звучали более отчетливо, чем в Париже. Так, критик The Boston Evening Transcript писал, что страх перед большевиками не смог удержать высокопоставленную публику Prince’s Theater от посещения нового спектакля Дягилева. «Видимо, в театре большевизм вполне допустим и им даже можно наслаждаться», – отмечал он [Parker 1927]. Только один рецензент посчитал Прокофьева «апостолом большевизма», не имеющим себе равных: «Писатели и ораторы годами твердили