Шрифт:
Закладка:
Но все-таки я никогда не думал, что Розанов так легко от глубочайшей любовной солидарности с самыми крайними течениями освободительного движения перейдет к беспардонному оплевыванию этих течений и даже доведет свой цинизм до того, что будет революцию и лобызать, и оплевывать одновременно, будет обличать морально террор, одновременно с усмешечкой признаваясь печатно, что он в свое время радовался убийству Плеве[96].
И вправду, цинизм есть надлежащая и единственная надлежащая характеристика для этих литературных жестов. Об оправдании их не может быть и речи ни с какой точки зрения, ни с консервативной, ни с либеральной, ни с революционной. Тут можно только констатировать, описать факт и задуматься над его объяснением.
Что же это такое?
<…> я думаю, что объяснять весь этот маскарад рассчитанным приспособлением было бы слишком просто и грубо. <…> Розанов потому так легко не то что приспособляется, а духовно льнет ко всякой силе, что у него нет никакого собственного стержня и упора, что он подлинный нигилист по отношению ко всему «историческому». В нем как в литераторе и человеке живет потребность не только быть в «хорошем обществе», ему приятно и хочется в то же время постоянно купаться в самой нигилистической и нигилистически свободной атмосфере. Такова в известном смысле атмосфера «Нового времени». Он сам не раз подчеркивал, что «святыней» для него является только частная жизнь, семья. <…> это — его единственная святыня, и я ему в этом верю.
«Я единственное утешение нахожу только в домашней жизни, где всех безусловно люблю, меня безусловно все любят, везде „своя кровь“, без примеси „чужой“, и „убийца“ не показывается даже как „тень“, „издали“. Кроме „домашнего очага“, он везде стоит. Вот отчего я давно про себя решил, что „домашний очаг“, „свой дом“, „своя семья“ есть единственное святое место на земле, единственное чистое, безгрешное место: выше Церкви, где была инквизиция, выше храмов, ибо и в храмах проливалась кровь. В семье настоящей, любящей (я только таковую и считаю семьей), натуральной, натуральной любовью сцепленной — никогда! В семье и еще в хлевах, в стойлах, где обитают милые лошадки, коровы: недаром „в хлеву“ родился и „наш Боженька“, Который бессильно молился в Гефсиманском саду…» («Когда начальство ушло»).
В политике же, в культуре, в религии Розанов — нигилист, никакому Богу не поклоняющийся, или, что то же, готовый поклониться какому угодно Богу по внушению исключительно своего «вкуса» в данный момент и разных «наваждений». Вот где корень его публицистического бесстыдства, безотчетного, органического. Это не приспособление <…>, всегда до мелочей обдуманное и рассчитанное; это нечто внутреннее, стихийное, натуральное. Если бы Розанов не был так умен и хитер, можно было бы сказать, что его бесстыдство детски безгрешно. Увы! — именно в этой детскости есть что-то гадкое и страшное.
<…>
Розанов-писатель в своем отношении ко всему «историческому», к «революции», «правительству», к «республике», «монархии» тоже является художественной натурой. Он если не все, то многое видит. Но скажет ли он правду или ложь, — это, очевидно, зависит от какого-то живущего в нем мелкого и низменного беса, который боится и трепещет всякой фактической, в данную минуту непреодолимой или кажущейся непреодолимой силы. Розанов не то что безнравственный писатель, он органически безнравственная и безбожная натура. Между прочим, органическая безнравственность Розанова как писателя обнаруживается в одной любопытной психологической черте, или черточке. Этот певец конкретности, быта, этот наблюдатель мельчайших черт реальности абсолютно беззаботен относительно фактов. Он фактов не знает и не любит. Он их презирает и безжалостно (бессовестно?) перевирает. По той причине, что они для него не «факты», не «дело», а бисер в его художественных узорах. Поэтому-то он часто попадает впросак и целые выводы строит на — sit venia verbo![97] — глупейших фактических ошибках, т. е. на невежестве или безграмотности.
<…>
В области фактов, повторяю, Розанов — гомерический неряха и выдумщик.
В литературе вообще, в русской литературе в частности, я думаю, еще никогда не было подобного явления. Как относиться к нему? <…> С одной стороны, ясновидец, несравненный художник-публицист, с другой — писатель, совершенно лишенный признаков нравственной личности, морального единства и его выражения, стыда.
<…>
Такое соединение именно потому является единственным в своем роде, что речи тут не может идти о падении или падениях Розанова. <…> Отречься от себя Розанов не может, а бесстыдство есть органическое существо его «художественной натуры».
Случай Розанова, по моему глубокому убеждению, совершенно особенный, не похожий ни на какие другие. Во-первых, тут вопрос ставится не о частной жизни человека, которая может быть безупречной или наоборот и до которой, впрочем, вообще никому нет дела. Даже, я повторяю, речь тут идет не о литературных падениях вроде тех, о которых Некрасов писал:
Не торговал я лирой, но, бывало,
Когда грозил неумолимый рок,
У лиры звук неверный исторгала
Моя рука…
Тут вопрос ставится о чем-то основном, органическом в писателе, о его существе и естестве, неотъемлемом и непоправимом.
Большой писатель с органическим пороком! [ФАТЕЕВ (II). Кн. I. С. 378–390].
Подобного рода критические высказывания в его адрес больно задевали самолюбие Розанова. В письме к о. Павлу Флоренскому от 29 декабря 1910 г. Розанов ругательно отзываясь о своих хулителях, манифестирует жгучую ненависть к политике в целом:
Что Вы думаете о политике? Сволочь… Но на меня Струве и еще один соц. — дем. обрушились за то, что я показываю «два лица» (у меня их 10) в политике и почти без иносказаний назвали подлецом. Вот негодяи!! Да кому из этих болванов я давал «присягу в верности». Тайная мысль меня влечет предать все вообще партии, всем им «язык» и «хвост» показать, «разбить яйца и сделать яичницу» из всех партий… через мою всемирную кротость и со всем согласие, на что я поистине точно урожден… Правда, у меня в душе есть бесовщина в отношении того, что я смертельно ненавижу: а политику, погубившую религию, я смертельно ненавижу, самую ее суть, ее пекло, ее зерно… [РОЗАНОВ-СС. Т. 29. С. 258].
Не только либерал Петр Струве и отдельные социал-демократы жестко выступали против Розанова. Он был притчей во язы-цех у всей журнальной и газетной критики Серебряного века, в которой, несмотря на декаданс, сохранялись традиции идейности и гражданственности. Его постоянно обвиняли в реакционности, аморализме, двурушничестве и прочих грехах.