Шрифт:
Закладка:
Мне сказали, что эта карточка изменила всю историю человечества на нескольких временных линиях.
Может, и так. Я не совсем еще уверовала в теорию «мир как миф», хотя и числюсь в полевых агентах Корпуса времени, и умнейшие из моих близких уверяют меня, что тут все без обмана. Отец всегда требовал, чтобы я думала самостоятельно, да и мистер Клеменс тоже. Меня учили, что единственный смертный грех, единственное преступление против самого себя – это принимать что-либо на веру.
У Нэнси два дня рождения: настоящий, в который я ее родила, зарегистрированный в Фонде, и официальный, более соответствующий дате моего бракосочетания с Брайаном Смитом. В конце девятнадцатого века это делалось легко – институт регистрации актов гражданского состояния в Миссури только зарождался. Большинство дат по-прежнему брали из семейных библий. Окружной регистратор Джексон вел учет рождений, смертей и браков, о которых ему сообщали, – а если не сообщали, то и не надо.
Истинную дату рождения Нэнси мы сообщили в Фонд, отчет был подписан мной и Брайаном и заверен доктором Рамси, а месяц спустя доктор заполнил свидетельство о рождении в канцелярии округа, проставив в нем фальшивую дату.
Это было просто – Нэнси ведь родилась дома; я всех своих детей рожала дома вплоть до середины тридцатых годов. Так что больничной записи, способной нас разоблачить, не существовало. Восьмого января я оповестила о радостном событии (с фальшивой датой) нескольких знакомых в Фивах и послала извещение в «Лайл Каунти лидер».
Зачем было так суетиться, чтобы скрыть дату рождения ребенка? Затем что нравы того времени были жестокими – беспощадно жестокими. Миссис Гранди посчитала бы на пальцах и разнесла повсюду, что мы поженились ради того, чтобы дать плоду нашего греха имя, которое она не имеет права носить. Да-да. Это относится к ужасам мрачной эпохи Баудлера, Комстока и Гранди[58] – стервятников, которые изгадили то, что могло бы считаться цивилизацией.
Ближе к концу века одинокие женщины стали открыто рожать детей, отцы которых не всегда были в наличии. Но это было не проявление истинной свободы, а просто другая крайность, и последствия такого поступка тяжко сказывались и на матери, и на ребенке. Старые обычаи ломались, а новых законов, которые могли бы их заменить, еще не появилось.
Наша уловка имела целью помешать кому-либо из Фив узнать, что малютка Нэнси была «ублюдком». Моя мать, конечно, знала, что дата фальшивая, но матери уже не было в Фивах: она жила в Сент-Луисе у дедушки и бабушки Пфайферов, а отец снова поступил на военную службу.
До сих пор не знаю, как к этому отнестись. Дочь не должна судить родителей – и я не сужу.
Испано-американская война сблизила меня с матерью. Видя ее тревогу и горе, я решила, что она по-настоящему любит отца – просто она не показывает своей любви при детях.
Потом, одевая меня в день свадьбы, мать дала мне напутствие, которое по традиции все матери давали невестам перед свадьбой.
Знаете, что она мне сказала? Лучше сядьте, чтобы не упасть.
Она сказала, что я должна отправлять свои супружеские обязанности, не выказывая отвращения. Такова воля Господа, изложенная в Книге Бытия, такова цена, которую женщина платит за право иметь детей… и если я буду так смотреть на это, то легко выдержу любые испытания. Кроме того, я должна понимать, что потребности мужчин отличаются от наших, и быть готовой удовлетворять прихоти своего мужа. Не думать об этом как о чем-то животном и безобразном – думать только о детях.
– Да, мама, я запомню, – ответила я.
Что же случилось у них с отцом? Сама ли мать вынудила его уйти, или он сказал ей, что хочет наконец выбраться из этого городишки, тонущего в грязи, и начать в армии новую жизнь?
Не знаю. Да мне и не надо знать – не мое это дело. Остается факт: отец вернулся в армию так скоро после моей свадьбы, что наверняка задумал это заранее. Письма приходили сначала из Тампы, потом из Гуантанамо на Кубе, потом с Минданао на Филиппинах, где мавры-мусульмане перебили больше наших солдат, чем когда-либо удавалось испанцам. А потом он оказался в Китае.
После Боксерского восстания[59] я считала отца погибшим, потому что письма перестали приходить. Наконец он написал нам из Сан-Франциско, – оказывается, прежние письма просто не дошли.
Он ушел из армии в 1912 году. В тот год ему исполнилось шестьдесят, – возможно, он вышел на пенсию по возрасту? Не знаю. Отец всегда говорил только то, что считал нужным – если к нему приставали с вопросами, он мог отделаться выдумкой, а мог и к черту послать.
Он приехал в Канзас-Сити. Брайан пригласил его жить к нам, но отец нашел себе квартиру и поселился в ней еще до того, как известил нас о своем приезде и даже о выходе в отставку.
Пять лет спустя он все-таки переехал к нам, потому что был нам нужен.
Канзас-Сити 1900-х годов был потрясающим городом. Мне, хотя я и провела три месяца в Чикаго несколько лет назад, жизнь в большом городе была в новинку. Когда я сразу после замужества приехала в Канзас-Сити, в нем насчитывалось сто пятьдесят тысяч населения. По городу ходили электрические трамваи и почти столько же автомобилей, сколько конных экипажей. Повсюду тянулись трамвайные, телефонные и электрические провода. Все главные улицы были мощеные, постепенно одевались в камень и боковые. Городские парки уже славились на весь мир, хотя их разбивка еще не завершилась. В публичной библиотеке (невероятно, но факт) имелось полмиллиона книг.
А зал городских собраний был таким огромным, что демократы наметили провести там в 1900 году свой предвыборный съезд. Потом случился пожар, и зал сгорел дотла за одну ночь – но не успел еще остыть пепел, как здание начали восстанавливать, и всего через девяносто дней после пожара демократы выдвинули там кандидатом в президенты Уильяма Дженнингса Брайана[60].
Республиканцы вновь выдвинули в президенты Маккинли, а кандидатом в вице-президенты – полковника Тедди Рузвельта, героя Сан-Хуанского холма. Не знаю, за кого голосовал мой муж, но, кажется, ему всегда было приятно, когда кто-то замечал сходство между ним и Тедди Рузвельтом.