Шрифт:
Закладка:
— Тебе идет, — просто заметил он.
Незатейливая похвала разлилась по груди волной тепла, и я совершенно не понимала, как к этому отнестись. Я привыкла к комплиментам из вежливости или во имя выгоды, всегда могла отшутиться или вернуть любезность говорящему, но со Штрогге все было иначе. Он не стал бы говорить милые светские глупости, его не стесняли рамки протокола и этикета, ему не было нужды заискивать или лгать. Он был слишком прям во всем, что касается демонстрации чувств, как плохих, так и хороших, и это придавало его словам какую-то особенную значимость, к которой еще требовалось приспособиться.
— Сильно болит? — спросила, так и не подобрав ответ.
— Перетерплю.
Он кивком головы указал на кресло в углу.
— Если уж не уходишь, то хотя бы сядь и не загораживай вид.
Я усмехнулась: действительно слишком прям. Однако отказываться не стала, передвинула кресло в проем между кроватью и окном, забралась в него с ногами, кутаясь в мягкую бархатную ткань, как ребенок — в одеяло. Меня тут же охватило забытое ощущение покоя, будто я опять оказалась в своей детской комнате, мне снова шесть лет, я любима родителями и уверена в том, что утро не принесет ничего, кроме веселья и радости. Штрогге неотрывно наблюдал за мной и в который уже раз мне показалось, что ему не нужна никакая магия, чтобы понять, что со мной творится. А вот мне «читать» его было слишком сложно.
— Расскажи о себе, — попросила тихо.
Он хмыкнул и покачал головой:
— Нет.
Если бы голосом можно было ранить, то я бы не осталась сейчас без ощутимого пореза.
— Хотя бы немного.
— Зачем?
— Сама не знаю, — обхватила колени руками, устраиваясь поудобнее. — Наверное, хочу узнать о тебе что-то… человеческое. К примеру, почему тебе нравится смотреть на дворец, или чем ты подкупил Жеони, чтобы она относилась к тебе с такой трепетной заботой. Или…
— Мне не нравится смотреть на дворец, — оборвал меня Штрогге. — Он отвратителен.
— Тогда зачем смотришь?
— Это хорошее напоминание, чтобы не сдаться и не простить. Смирение уничтожит меня, как и многих прежде, понимаешь?
— Наверное.
Ночной мрак почти скрыл его лицо, но очертил профиль на фоне белых подушек. Строгий и правильный, будто у изваяния в королевском зимнем саду. Я же ухватилась за единственную оставленную ниточку разговора:
— А те, кто был раньше, кто они? Твои родители, братья, сестры?
— Это уже не имеет значения: никого не осталось.
— И у меня, — ляпнула я, прежде, чем сообразила, насколько по-разному может ощущаться это «никого». У меня было детство, забота отца, любовь матери, внимание друзей, обожание поклонников, уют, чувство безопасности. А что было у Штрогге? Сколько ему было, когда пришло понимание, в каком мире ему предстоит жить? Десять, пять или и того меньше?
Ребенка клеймят, едва мать отнимает его от груди, так он сказал мне утром. Выходит, Штрогге при всем желании не может помнить, что такое жизнь без постоянного надзора. Думаю, король надеялся, что не знающий другой жизни раб сам придумает оправдание своей не-свободе. Научиться игнорировать несоответствия реальности и собственных надежд, чтобы просто не сойти с ума.
С людьми это работало. Бедняк оправдывал свою бедность, торговец — умение вести дела и зарабатывать, аристократы — право играть чужими судьбами. Тех, кто решался выйти из рамок данных при рождении ограничений, было не так уж и много. Тем удивительнее было осознавать решимость Штрогге сломать единственный знакомый ему порядок вещей, тем больше уважения вызывало страстное желание получить то, о чем он и понятия не имел.
— Обещаю, я сделаю всё, что в моих силах, чтобы снять печать, — произнесла я порывисто, чтобы хоть немного заглушить тянущую пустоту в груди. — Живое и разумное существо заслуживает свободы и права выбора.
Он хохотнул:
— Интересная мысль. Любопытно, как бы ты рассуждала год назад.
— Иначе, — спорить и оправдываться не имело смысла, линаар читал меня слишком хорошо. Девочка, которой вздумалось поиграть в благородство, примеривая на себя чужие страдания. Маленькая перепуганная жертва, тянущаяся за мимолетной лаской, жмущаяся к ногам того, кто может убить. Почему? Да потому, что другие убьют наверняка, а тут есть шанс договориться. — Как думаешь, общая ненависть — достаточный повод считаться друзьями?
— Я не ненавижу, — возразил Штрогге. — Это только твоя ноша, Сюзанна.
— Но мой дядя — твой враг. Канцлер — твой враг. Да кто угодно из их приближенных — твои враги.
— Это не имеет значения: если они будут стоять между мной и свободой, я просто убью, не размениваясь на эмоции. Если отойдут в сторону, то пусть живут, как хотят.
— И тебе не хочется отомстить?
Он медленно покачал головой:
— Нет.
— Почему?!
— Потому что я и так потратил десятки лет на бессмысленные вещи. Мне нужна свобода и право начать свою собственную жизнь.
— Это звучит разумно и… милосердно. Странно слышать такие речи от того, в ком течет демоническая кровь. Пусть на сотую часть или меньше, но…
— Наполовину. Линаары — всегда наполовину.
Я удивленно вскинулась.
— Так не бывает. Даже если бы твой народ следил за расовой чистотой, вы не смогли бы жениться только на потомках детей Фазура.
— А кто такие дети Фазура, Сюзанна? — вкрадчиво уточнил он.
— Существа, слепленные из камня, воды, теней, даже из людских эмоций, всего, что попадалось прародителю демонов под руку. Оживленные отцовским дыханием и одаренные зачатками его коварного разума в насмешку над творениями истинных богов, — повторила я слова жрецов.
— А линаары?
Я нахмурилась, тщетно отыскивая в памяти какие-то подробности, но с удивлением поняла, что никогда не выделяла их среди других полудемонов.
— Мы — не творения, а потомки самого Фазура, рожденные от любви отца демонов и человеческой женщины. В нас течет его живая, изменчивая кровь, в каждом из нас. Наш дар — наше проклятие. Она настолько сильна, что разбавить её не под силу даже сотне браков с чистокровными людьми. Неужели ты никогда не задавалась вопросом, почему из всех полудемонов клеймо ставят только линаарам, откуда вообще оно взялось и почему так важно?
Мне осталось только в задумчивости покачать головой, перечисляя все известные странности:
—